Гризельда говорит своему мужу: «Нагая пришла я к тебе от отца моего, нагой к нему и вернусь». Но поскольку у нее отняли тогда всю старую одежду, она просит мужа дать ей хотя бы рубашку. «Вы не допустите, мой господин, – говорит Гризельда, – чтобы то тело женское, в котором зачаты были ваши дочь и сын, нагим, как червь, предстало бы пред взором толпы сбежавшейся… За девственность мою, что вам когда-то я принесла и ныне взять с собой уж не могу, прошу мне дать в уплату одну рубашку». И маркграф великодушно позволяет жене не снимать ту сорочку, в которой она перед ним стоит.
Однако наш герой неустанно заботится о самых различных поворотах интриги, поскольку каждая гримаса сюжета делает задуманную им развязку все более занятной и привлекательной для него. Итак, отправив Гризельду домой, ее муженек тут же является туда сам и просит снова вернуться в замок и приготовить покои для его новой невесты, а также позаботиться об устройстве свадебного пира. «Никто лучше тебя этого сделать не сумеет», – сообщает он ей. Можно было бы предположить, естественно, что после возвращения в дом отца Гризельда должна бы воспротивиться и нарушить данное некогда слово, но не такова наша Гризельда: терпеливо возвращается она в замок, стряпает, чистит, моет и готовит брачное ложе для невесты.
И вот брачная процессия прибывает в замок; среди гостей прелестная девушка, однако Гризельда продолжает трудиться на «людской» половине и в убогих одеждах, а знатные гости и их жены садятся за накрытые пиршественные столы, и начинается пир. И когда наконец Гризельде удается из темного уголка с опозданием взглянуть на свадьбу, Вальтер подзывает ее к себе и спрашивает, какого она мнения о красоте его юной жены. И Гризельда не только не проклинает ни ее, ни даже его, но отвечает, как всегда, кротко, что никогда не видела более прекрасной женщины, однако молит его всеми святыми никогда не мучить эту очаровательную девушку так, как он мучил ее, Гризельду, ибо юная невеста не так воспитана, слишком нежна и не вынесет подобных пыток.
Вот тут-то и наступает наконец вожделенная развязка; Вальтер открывает Гризельде, что юная невеста – вовсе не невеста его, а их дочь, а юноша с нею рядом – их сын, и обещает жене, что все отныне будет прекрасно и теперь она непременно будет счастлива, ибо он заставил ее пережить все эти испытания не по злобе и не из жестокости, но только чтобы проверить ее верность, и не обнаружил в ней ни малейшего изъяна. И все могут друг с другом помириться.
И что же сделала Гризельда? – спросила Джиллиан Перхольт. – Да, так что же сказала она и что она сделала, наша героиня? – повторила доктор Перхольт.
Аудитория была явно заинтригована. Эту историю многие знали довольно плохо, а бо́льшая часть и вовсе только понаслышке: так, название и общую идею. Превратится ли во что иное тот «нагой червь»? – спрашивал себя кое-кто из слушателей, тронутый тем, как Гризельда изобразила собственное обнаженное тело. Все смотрели на доктора Перхольт в ожидании ответа, однако она молчала, словно вдруг окаменев. Она стояла на кафедре с открытым ртом, будто собираясь что-то произнести; рука ее была вытянута вперед в риторическом жесте, но глаза остекленели, и электрический свет отражался в них, как в глазах мертвеца. Доктор Перхольт была довольно крупная и полная женщина с нежной, чистой кожей. Сегодня она надела свободное, с мягкими складками льняное платье и жакет – такая одежда больше всего идет полным женщинам. Ее светло-серый костюм оживляли лишь синие стеклянные бусы.
Джиллиан Перхольт смотрела перед собой остановившимся взором и чувствовала, что голос не желает ей повиноваться. Она была сейчас далеко отсюда, в давних временах, – она была соляным столпом, ее голос, не громче писка случайно пробудившегося зимой кузнечика, печально звучал внутри хрустального гроба. Она не могла пошевелить ни пальцами, ни губами, а в самом центре зала, позади укутанных в серые шарфы женщин, ей виделась огромная, точно изрытая пещерами женская фигура, голова которой, тоже окутанная вуалью, склонилась над пустотой, что была на месте ее тела, и длинные, могучие, мускулистые руки бессильно повисли вдоль той же пустоты; падавшее мягкими складками платье с капюшоном, напоминавшее рясу и чуть шевелившееся, как от ветра, облегало ту же пустоту – для призрака вид довольно обычный, но при всей обычности вызывающий ужас и отвращение именно потому, что сам-то призрак был рядом, его можно было рассмотреть, глаза Джиллиан легко различали малейшую складку на платье, видели красные ободки вокруг опухших глаз и трещины на обвислых губах беззубого, не знавшего радости рта. Существо это имело несколько оттенков, но все они были оттенками серого, одного лишь серого цвета. Грудь у призрака стала совсем плоской, и сморщенная старая кожа виднелась над той пустотой, той сквозной дырой, которая когда-то была чревом этой женщины.
«Вот оно, то, чего я боюсь», – подумала Джиллиан Перхольт, чей разум продолжал работать словно отдельно от нее, решая, как бы убедиться, галлюцинация это или все же ужасное существо неким образом явилось сюда на волнах неведомой энергии.
И когда Орхан уже поднялся с места, собираясь прийти ей на помощь, поскольку она по-прежнему смотрела перед собой, точно Макбет на пиру
[12], она снова заговорила как ни в чем не бывало, и аудитория облегченно вздохнула и снова уселась по местам, чувствуя себя несколько неуютно, однако соблюдая правила приличия.
– И что же сделала Гризельда? – спросила Джиллиан Перхольт. – Да, что же Гризельда сказала и что она сделала? – повторила доктор Перхольт. – Во-первых, ничего не понимая, ошеломленная этим известием донельзя, она упала в обморок. А когда очнулась, то поблагодарила мужа за спасение ее детей и сказала детям, что дедушка их очень по ним скучал и любит их крепко, – и она обняла обоих, дочь и сына, да так сжала их в объятиях, что снова надолго потеряла сознание, однако не выпускала детей из рук, и окружающие не могли вырвать их из ее объятий. Чосер не говорит, как не говорит этого и студент из Оксфорда, что она их душила, в словах его слышится страх, как и в объятиях Гризельды чувствуется странная, необычная сила, словно вся ее до того закупоренная в бутылку, насильственно запертая энергия вырывается наружу и заставляет всех троих потерять сознание, уйти в неосознавание, в непонимание происходящего, в неприсутствие в финальной сцене, так замечательно подготовленной их господином и повелителем.
Но конечно же, Гризельда потом приходит в себя, срывает старые одежды, вновь облачается в золотое платье и украшенную самоцветами корону и занимает подобающее ей место за пиршественным столом. Чтобы все начать сначала.
И еще я хотела бы сказать несколько слов, – заметила Джиллиан Перхольт, – о неловкости ситуации, которая описана в этой ужасной сказке. Можно предположить, что история о Гризельде относится к той категории сказок или мифов, где отец или король пытается жениться на собственной дочери после смерти своей жены; тот же Леонт в «Зимней сказке» пытался жениться на Утрате, подобно герою мифа, созданного задолго до появления пьесы Шекспира, – мифа о человеке, ищущем возвращения весны, юности и плодородия путями, неприемлемыми для человеческого существа – существа, противопоставленного траве и полевым цветам. Это весьма неприятная, однако вполне естественная история человеческой ошибки, которую все сказки спешат наказать и исправить. Но самый-то ужас сюжета о Терпеливой Гризельде заключен отнюдь не в психологическом страхе перед фактом инцеста или приближающейся старости. Самое ужасное здесь – форма изложения данной истории и участие в этом Вальтера. Эта история отвратительна потому, что Вальтер захватывает в ней чересчур много позиций: он и герой, и злодей, и судьба, и Господь, и рассказчик, – в этой сказке нет игры действующих лиц, нет драмы, хотя студент из Оксфорда (и Чосер за его спиной) пытается менять интонации и настроения героев, сообщая, например, о противоречивых чувствах народа или – весьма сухо и в самом конце – о счастливом браке сына Гризельды, который