Про кого?
Он не знал.
Он вошел тишком.
Знал повадки старой двери, что имела обыкновение скрипеть, если отворяли ее быстро, без должного почтения. И пол тут тоже был говорливым, но ныне и он смолчал.
Не выдал.
Матушка, как водится, лежала в постели.
Сняли шелковое покрывало. Подумалось: тетка давно на него зарилась, да потребовать не смела. Исчез и ковер. И гобелены, матушкою из столицы привезенные. Небось и шкатулку заветную прибрали, дорогой девочке в приданое. Только не налезут матушкины перстенечки на толстые пальцы.
Егор на цыпочках подошел к кровати.
Тело, укрытое белою тканью, было неподвижно.
Он стоял, казалось, долго, не способный решиться, убрать полог с матушкиного лица. А после зажмурился и откинул.
Она была красива.
И так спокойна, будто бы разом ушли неведомые прежние заботы. Исчезла складочка меж бровей и улыбка печальная. Егор поцеловал матушку в холодный лоб.
– Я сделаю, как ты просишь, – сказал он шепотом.
Из дому ушел тишком.
Он так и не узнал, догадался ли кто о том позднем визите. Он ведь мокрым был. Грязным. И следы оставил бы… если, конечно, не нашлось бы кого, кто следы эти прибрал.
Хотя бы Лушка, пять золотых отрабатывая…
Ей ныне Егор желал удачи, пусть бы сложилась ее нехитрая жизнь. Глядишь, и вправду вольную дядька справил. И дал меди на обзаведение, а там уж, с золотом, и Полушка завидною невестою стала…
Порой хотелось вернуться.
Глянуть.
Убедиться, что все именно так, как думается, да…
…Егор закрывал глаза и перед ними вставало матушкино строгое лицо. Она бы не одобрила. И наверное, не поверила, как не верила тень, что вновь возникла на Егоровом пути.
В первый раз он и слушать не стал.
Во второй…
– Ты же не рассказал о наших встречах братьям? – Ныне тень подобралась ближе, до того, что, протяни Егор руку и… чего коснется? Бархатистой темноты, из которой сложена тень, или же руки живой.
Человеческой.
– Конечно… иначе тебя бы здесь не было, – ныне он – или она? – позвала Егора во сне, матушкиным ласковым голосом. И эта волшба, которая не должна была проникнуть в закрытую комнату, разозлила.
До того разозлила, что Егор вышел.
Не обулся даже.
Да и босому легче… тогда, первое время, когда ботинки, Полушкою подсунутые, развалились, он, помнится, долго привыкнуть не мог. То трава кололась, то камень острый в ступню впивался, то еще какая напасть… однажды вовсе раковиной ногу рассек.
И так себя жалко стало…
…давно это было. Ныне кожа огрубела, толстою стала, да и плакать Егор отвык.
– Чего тебе надобно?
Тень ждала внизу.
Под дождем.
И Егор сдержал усмешку: глядишь, и она, всеведущая, знает о нем не все. Кое о чем Егор и братьям не рассказывал.
– Справедливости. – Тень не отражалась в лужах. И правильно, она – суть иллюзия, не более того. – Ты ведь сам желаешь того же. Узнать, кто убил твою матушку…
– Я знаю.
– Ты думаешь, что знаешь… тебе кажется… ты решил, что твой отец ее… принудил… ты не думал, что, если бы все так было, она бы не стала рассказывать?
Льется вода.
С темных туч и на землю, которая, истосковавшись по весне, пьет и не может напиться.
Вода – это жизнь, так Архип Полуэктович сказывал. И Егор лучше прочих понимал: правда, жизнь. Вода напоит землю. И в ней набухнут семена, прорвутся молодой травой, прорастут. А еще вода омоет камни общежития, и стекла, и черепитчатую крышу… и людей, которые под дождь попали.
– Подумай… зачем ему убивать? Да, он не мог на ней жениться. Ее сослали. Таковы правила. Но не отправили в монастырь, не поднесли отравленную чашу на пиру…
Вода сплетает особые узоры.
И каждая капля в нем – на своем месте. И в каждой капле – своя память… о камне ли, о глине… о человеке? Человеке, несомненно, и пусть шепчет он, пусть притворяется, а Егор послушает.
Чем дольше идет дождь…
– Знаешь ли ты, что дед твой получил выморочные земли? И два городишки с правом взымать налоги именем царя. А те налоги шли вовсе не в казну… и знаешь ли, что когда матушку твою повезли из терема, то следом отправили две подводы, с рухлядью драгоценной и с золотою посудой. А когда ты родился, послали ей в дар ожерелье. Ты должен был видеть его… тяжелое, широкое, с каменьями алыми, будто кровь.
Егор видел.
И помнил.
Ожерелье это матушка хранила в отдельном ларце, который и на ключик запирался. А ключик с собою носила… только не надевала.
Почему?
Ожерелье было красивым.
Звенья чеканные, будто из кружева плетеные. И хитер узор, сколько ни гляди, а все одно новое увидишь. В нем и травы сплелись косою девичьей, и птицы диковинные в них спрятались, и звери всякие… этакую красоту не каждый день наденешь.
На памяти Егоровой матушка и надевала ожерелье лишь раз в году – на его, Егоровы, именины, приговаривая:
– Чтоб помнили…
А об чем – не говорила. Тогда не говорила.
– Так зачем ему? – шепотом поинтересовалась тень.
Зачем?
Как знать. Егор и сам себя спрашивал, не единожды, а ответа не придумал. И тень его не знает, потому как тот, кто мог бы правду сказать, при смерти.
– Вы дети его… плоть от плоти… кровь от крови… и вы ублюдки, уж прости за правду. С вашими мамками он не был венчан, не давал клятв…
…верно.
…и к этому слову Егор тоже привык.
…это царица-матушка изволила именовать их бастардами, на чужой манер, благородным звучанием слова прикрывая неблагородную суть. И Егора это раздражало. Ублюдок – оно верней, правдивей.
Только тень не о словах, а о наследстве.
Трон и корона.
Кровь царская, которая просто течет и плевать ей на законы человеческие. Прольется на камень, и признает тот. Нет, будь законный наследник, никому и в голову не пришло бы ублюдков к камню вести, но это если будет…
– А вот она – дело иное… волчица о своих волчатах печется, мать – о детях… она вас называет сыновьями, только… подумай, нужны ли ей этакие сыновья? Да и не сыновья, если разобраться, пасынки. Помеха… вот появится царевич, и многие ли признают его? Бояре-то ее не любят… и найдется кто, который скажет, что царевич-то негодный. Ты вовсе видел его? Ты знаешь? Вдруг да слаб он? Телом? Умом?
Молчать надобно.