Живы все.
Целы.
А что кошмары, так чай надобно пить с мятою да пустырниковый настой, зело от нервических болячек полезный. Глядишь, и поможет.
Письмецо я на столе оставила.
Оделася.
И косу переплела, закрутила на голове, чтоб не мотылялася, когда бегать стану. В окно глянула, авось и расщедрится слезогон на солнышко. Но нет… хмарь стоит, рябью оконце затянуло, и на душе муторно-премуторно.
Моросило.
И стало быть, внове по грязюке хлюпать. Об том, верно, не только я подумала. Лойко, окинувши взглядом задуменным полосу, вздохнул горестно, бросил:
– А я еще на снег жаловался… верните зиму, я согласен.
Ильюшка лишь хмыкнул.
Как бы перемолвиться с ним словечком, про сестрицу спросить… не то, чтоб я Марьяне Ивановне поверила, но… неспокойно на сердце.
Поймала себя на мысли этой.
А и вправду, неспокойно.
Отсюдова и злость моя на бабкино письмецо преглупое. И волки снились. Всяк человек ведает, что ежели волк во сне привидится, то это к утрате скорой. Если, конечно, волк не белый и не хромой. А уж когда посчастливится белого хромого да косого на один глаз узреть – жди скорого наследства. Или клада. Или еще какого прибытку.
Мои волки были только косматыми.
И свербела нехорошая мыслишка…
…Кирей мерит шагами лужу. И не жалко сапог-то? Задуменный, а об чем думает… хоть ты вновь с черпаком спрашивай. С черпаком небось откровенности больше. Но стою, слушаю, как хлюпает под ногами вода, гляжу… дошел до конца лужи. Остановился. Отряхнулся весь зло так, что кобель, на которого водой ледяною плеснули. И развернулся, вновь пошел лужу давить.
Неспроста.
Царевичи наособицу держатся.
Ерема рядом с Елисеем, который ныне на умираючего не похожий вовсе. Еська с монеткою забавляется. Евстигней щепку грызет, глядит вдали. Чего видит?
Чудной он.
Все тут чудные, но он – особливо. Живописец… сказывал наш староста, что в прежние годы, еще когда сам он дитем горьким был, приключилась в Барсуках такая вот история. Был у вдовицы сын единственный, да с придурью, как думали. Ему б матери с хозяйством помогать, она-то убивается, сама и сеет, и жнет, и косит, а он только сидит да угольки перебирает. Малюет чегой-то. Нет, староста сказывал, что малевать тот парень хорошо умел. Да разве ж малеванием сытый будешь?
Как бы оно там еще сложилось, но заприметил парнишку боярынин человек.
В усадьбу взял.
Матери за него откупные дал да золотом. И выяснилось, что не просто малевальщик парень, а живописец урожденный редкого таланту. Его учить стали, опосля и вовсе за границу отправили. Там он, видать, и нахватался дури. Позабыл, что не сам над собою хозяином стоит.
Малевал…
Что он там малевал, не ведаю, но не тое, чего боярыня желала. А она норовом крута была. Раз велела пороть для взразумления, и другой, и третий… и навроде как вразумила, стал малевать, чего сказано. А после пошел и утопился.
Душа не выдержала.
Евстигнея, небось, никто править не посмеет. А все одно боязливо. Мало ли… вдруг иная придурь какая. Я ему слово не так скажу, а он и в петлю полезет.
Егор нос скребет.
Емельян мизинец в рот сунул, кожу обскубывает. Стало быть, и ему не спокойно. У меня ж на душе не кошки – рыси скребут, а отчего – понять не могу.
И кричать охота немым криком.
И плакать.
И скажи – засмеют же, дескать, самое оно бабье в характере тени своей бояться.
Архип Полуэктович появился, когда небо чуть просветлело. Он по старой привычке был бос. Штаны подвернул под самые колени, как и рукава рубашки. Лысую голову свою под парасолью спрятал. И гляделся до того довольным, что я едва вновь не расплакалася.
Да что ж это такое?
Или я вчерашнего дня взаправду потравилася?
– Чего стоим? – спросил наставник и зевнул широко, всею пастею. – Кого ждем?
– Вас, – ответил Евстигней, взгляд свой от далей отворачивая. – Куда нам без вас?
– И вправду, куда… ну, я туточки. Зослава, ты как?
Я только носом шмыгнула.
– Если дурно, оставайся…
Прежде он такого не предлагал, и согласиться бы, нечто подсказывало, что рядышком с Архипом Полуэктовичем самое мне местечко. Может, парасолью он и не поделится, но и в обиду не даст, пожелай кто…
Кто?
Не знаю.
Но на дорожку идти нельзя.
И на поле.
Возвернуться надобно. Укрыться. Переждать.
– Нет, – я головою покачала. Не хватало слабину показать перед всеми, да и то, ежель там, впереди, неладно, как оно мне чуется, то разве ж имею я право остаться?
А вдруг…
Архип Полуэктович парасолю сложил, голову задрал, лицо дождю подставляя, и сказал:
– Ну тогда вперед… и скоренько, если к завтраку успеть желаете.
Мы желали.
Мысля о завтраке, который уж точно не погодит, на мгновеньице избавила от всех страхов.
– Вот же… – Кирей тряхнул головой, и мокрая коса шлепнула по спине. – И бывает же…
А чего бывает – не досказал. Он взял в бег легко, будто только и ждал что дозволения. Лойко за ним кинулся. Этот бежал вроде бы тяжко, переваливаясь с боку на бок, плюхая по грязюке так, что брызги во все боки летели. Но сие – видимость одна.
Ловок боярский сын.
Да и сил у него, пусть и фыркает, и пыхает, будто вот-вот свалится, надолго хватит.
Ильюшка был сосредоточен, точно перед каждым шагом всерьез обдумывал, куда ногу ставить. И вновь же мнилось, что ничего и никого по сторонам не видит. Царевичи… Елисей бежал широким волчьим шагом, и Ерема от брата не отставал. А мне было дивно, как прежде не замечала я этой повадки.
– Зося, – из задумения вывел голос Архипа Полуэктовича. – Все нормально?
Я кивнула.
А то… загляделась.
Залюбовалась.
– Тогда пошла. Давай, Зося, шевели ногами…
Шевелю.
И разом успокаиваюся. Да и то верно, дорогу выбрала, назад не возвернусь. А чего бы там ни было впереди… надобно только прочих догнать, а то далеко убегли, пока я кажного выглядывала.
Бегу.
И дождь не помеха.
И дорожка сама под ноги ложится, если не лентою атласной, то холстиной, что и сподручней. Атлас – скользкий, холстина – оно верней. И слышу я землю, как про то Архип Полуэктович сказывал. Глаза закрою и все одно слышу.
Вот ямина, грязью прикрытая, глядится частью дорожки, а попадет в нее нога – и полетишь кувырком, и хорошо, если только полетишь, а не выкрутишь эту ногу злосчастную. Вот камень выперся горбиком. И корешок протянулся, норовит подножку подставить.