Словно получив пощечину, Жером выстрелил. Станислас вздрогнул, огляделся, явно больше озадаченный, чем напуганный. Жером опустил руку и заметил без всякой гордости, что она не дрожит, а также с яростью – что забыл сменить прицел. Он стрелял с двухсот метров с классическим прицелом на пернатую дичь, то есть на пятьдесят метров. Сделав поправку, он снова вскинул ружье, но тут раздался голос егеря, скорее помешав ему, нежели испугав.
– Увидели что-нибудь, господин Бертье?
– Вроде бы куропатку, – ответил Жером, обернувшись.
– Не надо стрелять, – сказал егерь. – Если хотите добыть серну, нельзя шуметь. Я знаю, куда она побежала, знаю, где ее можно загнать в ловушку, не надо ее пугать.
– Прошу прощения, – пробормотал Жером глупо. – Больше ни в кого стрелять не буду.
Он переломил ружье и последовал за стариком.
Любопытно, это и выводило его из себя, и забавляло. Он прекрасно знал, что убьет Станисласа до конца дня, но в конечном счете находил приятным браться за это несколько раз.
Через два часа он заплутал. Впрочем, они все заплутали: серна оказалась слишком хитрой, охотничьи угодья слишком большими, а загонщиков было слишком мало. Но он-то преследовал совсем другую дичь, нежели остальные, и потому, оставшись в конце концов совершенно один, самым глупым образом наткнулся на серну. Хотя она, разумеется, была далеко, слишком далеко от него. Стояла на скале, против солнца, совершенно неподвижно. Жером инстинктивно схватил бинокль. Теперь он дрожал, он устал, выдохся, старел, ему было сорок лет, и он любил свою жену, которая его разлюбила. От этой мысли он на мгновение почти ослеп, но потом приложил бинокль к глазам и увидел серну очень близко, словно мог ее коснуться. Она была бежевая и молодая, у нее были встревоженные, но гордые глаза, она смотрела то в долину, откуда шли враги, то в горы, и словно забавлялась уготованным ей умерщвлением. Было в ней что-то пугливое, хрупкое и неуязвимое. Казалось, она была здесь, чтобы показать всю прелесть невинности, ловкости и бегства. Она была красива. Красивее, чем любое из животных, на которых Жером когда-либо охотился.
– Позже, – сказал себе Жером, – того типа я убью позже. (Ему уже не удавалось даже вспомнить его имя.) – Но сейчас, мой милый друг, я хочу тебя.
И он начал карабкаться по ужасно крутой тропинке, которая вела его к ней.
Охота внизу блуждала. Собаки слышались то слева, то справа, свистки становились все более далекими, и у Жерома возникло впечатление, что он покидает докучливый и гнусный мир, чтобы вернуться к себе.
Несмотря на солнце, было очень холодно. Когда он снова взялся за бинокль, серна все еще была там. Ему даже показалось, что она смотрит на него. Потом мелкими шажками углубилась в высокий лес. Жером добрался до этого леса через полчаса. Прошел по следам до ущелья, и там серна снова ждала его. В этой охоте были только они вдвоем. Сердце Жерома ужасно колотилось, его чуть не вырвало. Он присел на землю, потом снова двинулся дальше. Остановился, чтобы съесть что-нибудь, хлеба с ветчиной из своего ягдташа, и серна его подождала, по крайней мере так ему показалось. Потом, в четыре часа пополудни, он перешел границу охотничьих угодий и практически границу своих сил, а серна по-прежнему была впереди, ускользающая и нежная, но по-прежнему различимая во всей своей красе сквозь призмы бинокля. Она все еще была здесь. Разумеется, недостижимая для выстрела и неуловимая.
Жером так устал за восемь часов, преследуя это странное животное или просто следуя за ним – он уже и сам точно не знал, – что в конце концов заговорил вслух. Он окрестил серну Моникой и, с трудом волоча ноги, спотыкаясь, ругаясь последними словами, заклинал ее порой: «Черт тебя подери, Моника, не беги так быстро!» В какой-то момент он заколебался было перед какой-то топью, но потом спокойно пошел через нее, подняв ружье над головой, по пояс в воде, хотя знал, что в такую пору это опасно и глупо для охотника. А почувствовав, что скользит по дну, сначала не сопротивлялся, безвольно упал на спину. Вода подступила к самому горлу, заливалась в рот, в нос, он почти захлебывался. Его обуяло какое-то дивное наслаждение, упоение полной свободой, очень далекое от его природы. «Я кончаю с собой», – подумал он, но в нем снова проснулся спокойный мужчина, вернул ему равновесие и вытащил его, промокшего, ошалевшего, дрожащего от холода из этой окаянной трясины. Это ему что-то напомнило, но что? Он начал говорить вслух:
«Когда пела Кабалье, мне показалось, что я тону, вот-вот утону. Это как в тот раз, помнишь, в тот первый раз, когда я тебе сказал, что люблю тебя. Мы были у тебя дома, и ты подошла ко мне, помнишь, мы тогда в первый раз занимались любовью. Я так боялся лечь с тобой и так этого хотел, что мне показалось, будто я вот-вот покончу с собой».
Он достал фляжку со спиртным из своего ягдташа, набитого теперь промокшими, бесполезными патронами, и отхлебнул глоток. Потом снова взял бинокль, и чуть дальше по-прежнему была серна – Моника – любовь (он уже не знал, как ее зовут), которая ждала его. Слава богу, у него еще оставалось два целых, вполне сухих заряда в стволах ружья.
Около пяти часов солнце стояло уже низко, как, впрочем, бывает в Баварии осенью. Жером стучал зубами, углубляясь в последнее ущелье. Он упал от усталости и вытянулся на солнце. Подошла Моника, села подле него, и он продолжил говорить с ней:
«А помнишь, как мы однажды повздорили и ты хотела от меня уйти? Думаю, дней за десять до того, как мы поженились, это было у твоих родителей, я тогда лег на траву, а погода стояла очень плохая, и мне было тоскливо. Я закрыл глаза, помню теперь очень хорошо, и вдруг почувствовал тепло солнца на веках, это в самом деле была удача, потому что до этого погода была очень плохая, и когда я открыл глаза из-за солнца, ты наконец уже сидела рядом со мной, опустившись на колени. Смотрела на меня и улыбалась».
«Ну да, – сказала она, – очень хорошо помню. Ты вел себя так гадко, я и в самом деле страшно разозлилась. Потом искала тебя, а когда увидела, как ты лежишь на лужайке и дуешься, меня смех разобрал и захотелось поцеловать тебя».
Тут она исчезла, и Жером, протерев глаза, встал. Небольшое ущелье упиралось в скалу, необычайно крутую, почти вертикальную стену, перед которой неподвижно стояла серна. Жером загнал наконец свою добычу. И она ему не даром досталась. Никогда в своей жизни он не гонялся почти десять часов за какой-то дичью. Он в изнеможении остановился у входа в ущелье и защелкнул ружье. Приподнял немного правую руку и подождал. Серна была теперь всего в двадцати метрах, смотрела на него. Все такая же красивая, только чуть взмокшая от пота, и ее глаза, ее шелковые, сине-желтые глаза – поди рассмотри на этом солнце – были совершенно неподвижны.
Жером прицелился, упершись прикладом в плечо, и тут серна сделала нечто совершенно глупое и неуклюжее: повернувшись, попыталась наверняка раз в десятый взобраться вверх по обрыву, и наверняка раз в десятый соскользнула самым нелепым образом, несмотря на всю свою грацию, и опять оказалась – неподвижная, дрожащая, но по-прежнему непримиримая – перед ружьем Жерома.