Сидел Иван, смотрел на свое хозяйство. Не мешало бы взяться за ремонт, но не поднимались руки. Как-то захотел занести ведро с водой в дом, но Таня подскочила, отобрала его: «Папочка, я сама. Тебе нельзя носить тяжелое».
«Дожил, — подумал Бакшеев. — То нельзя, другое нельзя, что же можно?» Сдерживая закипающее раздражение, он поднялся с крыльца и ушел к себе в комнату. Через некоторое время Таня принесла ему поесть.
— Что, у меня ног нет? — хмуро сказал он, покосившись на тарелку в руках дочери. — Я же не в больнице. Унеси.
Ходуном заходила тарелка в Таниных руках, задергались, расползлись губы. Бакшеев соскочил с кровати, обхватил ее:
— Танюха, доченька, прости, прости меня, дурака… Не хотел я тебя обидеть!
— Ничего, ничего, папа, — глотая слезы, бормотала Таня. — Это я так, я ведь хотела как лучше.
— Пойми хоть ты — здоров я! Ошиблись врачи! — закричал он. — Через год я снова в Москву поеду. Я им докажу. Всем докажу. Ну а не получится — новую жизнь начнем. А?
Всхлипывая, Таня кивала головой.
После этого случая Бакшеев ожил, стал чаще заговаривать с дочерью, пробовал шутить. Занялся ремонтом. Первым делом выровнял забор, застелил досками ограду: доски легли одна к одной, ни просвета, ни трещинки. Разогнавшись, принялся за погреб. Прямо за сенями в огороде вырыл яму — четыре на четыре. И на этом дело застопорилось. Зарядили дожди на целую неделю, яму затопило, а когда вода стала спадать, обвалились края. Вместе с ними, едва не придавив Бакшеева, поползла у сеней задняя стенка. Едва успел укрепить ее подпорками. В неудаче с погребом он увидел для себя дурной знак. Еще раз подтвердилось, что взялся за дело, не продумав все до конца. Начал копать в низине, там, где после дождей собиралась вода. Уж это-то он должен был предусмотреть. А так — вся работа насмарку.
Посидел Иван над ямой, обругал себя последними словами. «А зачем, собственно, мне погреб? — подумал он. — Проживу и без него».
Впервые в своей жизни он согласился с этим доводом. Была, правда, слабая попытка закончить начатое. Но хватило ее лишь на то, чтобы закопать яму. На этом его хозяйственный пыл угас.
Прикидывая, куда бы ему устроиться, Бакшеев все чаще останавливался на работе диспетчера. Однажды, совсем случайно, ему уже приходилось заводить на посадку самолет Мордовина. В Усть-Куте это было. На запасной аэродром пришел самолет. Погода была, как говорится, на пределе. Мокрый снег и сильный боковой ветер. Три раза самолет заходил на посадку, и все неудачно, не мог попасть на полосу. В аэропорту подняли тревогу, вызвали пожарные машины и «скорую». Тем временем летчики готовились к последнему заходу — кончалось горючее. И тут совершенно случайно на вышку поднялся Бакшеев. «Спросите, кто командир», — попросил он диспетчера, глянув на стекло, к которому лип мокрый снег. Ему ответили: Мордовии. «Миша, с тобой разговаривает Бакшеев. Отдай управление второму пилоту, пусть на посадку заходит он, а ты контролируй, но не мешай».
Он мгновенно представил, что произошло там, в кабине самолета. Мордовии с первого захода не попал на полосу. Ушел на второй и снова не попал. «Разрядился, как аккумулятор в машине при повторных запусках», — уж он-то знал Мордовина как свои пять пальцев. Все так и случилось. Второй пилот зашел на посадку как надо. Не потому, что лучше командира летал. При заходе в плохую погоду почти вся нагрузка ложится на командира. Плюс ответственность. А второй сидит свеженький.
«Но в диспетчеры мне дорога заказана так же, как и в воздух. Там тоже здоровье нужно». Ну а командовать «кашей», как в аэропорту называют машину, развозящую питание по самолетам, Иван считал унизительным. Когда ему в отделе кадров предложили пойти диспетчером в цех питания, он отказался: «Вы мне еще фартук сшейте». Идти на поклон к Ротову Иван не хотел, мучила обида. Слышал он, будто бы Ротов, узнав, что его списали на землю, сказал: «Сам виноват, сам себя загнал. Это передо мной можно было выкобениваться, пусть на земле попробует. Там его быстро на место поставят».
Бакшеев понимал: своей болезнью он как бы подтвердил правоту Ротова, и это бесило его. «Ничего, мы еще посмотрим, — неизвестно кому грозил он. — Руки, ноги есть, голова на месте. Проживу и без самолетов». Но, когда к нему домой приходили летчики, Бакшеев оживал, особенно рад он был Ершову. Нравилось ему смотреть на этого здорового веселого парня, слушать, как он похоже — и словом и интонацией — копирует Ротова, как, размахивая руками, показывает свои заходы на посадку.
«Вот она, молодость, — думал он. — Все еще впереди, ни одного облачка над головой. Сердце как часы, ноги быстры, пружинисты. Что-то не получилось — ничего, в другой раз получится, время есть». А давно ли он сам был таким?
Но еще больше приходу Ершова радовалась Таня. Она быстро накрывала на стол, заваривала чай и то и дело просила Ершова рассказать еще что-нибудь про полеты.
— Самая что ни на есть паршивая работа, — подтрунивал над дочерью Бакшеев. — Один звон, а не видно, где он.
— Скажешь тоже! — восклицала Таня. — Я даже во сне вижу, что сижу в кабине самолета.
— А я тебе говорю: девчонок туда не берут! — повышал голос Бакшеев. — Не женское это занятие.
— Ну а Раскова, Гризодубова, Савицкая?
Бакшеев начинал возмущенно сопеть. Ему хотелось сказать, что все это противоестественно, женщина должна рожать, растить детей, а не парить в небесах.
— Иван Михайлович, ты мне объясни, — влезал в разговор Ершов. — Я многое с вами понял. Но скажите: зачем вы мне советовали возить бельевую веревку?
— Хо-о! — неожиданно громко рассмеялся Бакшеев. — И не поймешь. Где тебе понять, голова другим занята. Из предусмотрительности. — Бакшеев откашлялся в кулак, лицо его разгладилось, просветлело, и на миг он стал тем Бакшеевым, которого Ершов привык видеть раньше. — Прилетели мы как-то на Ан-2 в Омолой. Подходит ко мне знакомый охотник Николай Шепиленко. «Выручай, — говорит, — Михалыч. Я тут переезжать собрался. Все перевез, поросята остались. Жалко бросать». Ну, я ему: веди, говорю, отвезу. А сам в магазин ушел, купить мне что-то надо было. Прихожу, в самолете два кабана пудов по восемь каждый. Лежат вдоль борта, похрюкивают. Прошел я в кабину, запустил двигатель. Взлетели и на Казачинск пошли. Но, едва мы вошли в облака, свиньи взбесились, вскочили на ноги и давай по самолету бегать. Что тут началось! Самолет то в пике войдет, то чуть ли не на лопатки ложится. Рев стоит, визг, ничего понять нельзя. Ну, думаю, конец, упадем. Молодец Шепиленко, догадался: открыл входную дверь — кабаны в нее, как в бездну, провалились. Визг стоял на всю тайгу. А все потому, что веревки не оказалось, мы бы их связали и довезли в целости и сохранности.
В начале июня Бакшеев поехал на лодочную станцию. Там, как говорил Мордовии, требовался сторож. Походил Иван среди лодок, понравилось ему. Место тихое, спокойное, с одной стороны — двухметровый забор, вдоль берега — лодки, а за ними скользящая гладь Ангары. И работа такая — сторожить с девяти вечера до девяти утра. Дал свое согласие Иван. С вечера обойдет он свое хозяйство, проверит, все ли в порядке, потом сядет на бережок и смотрит на воду. Неслышно скользит мимо река, спешит, будто по расписанию, далеко на север. Иногда чуть-чуть прибудет, иногда убудет, но всегда в одном, неизвестно кем заданном ей направлении. И лишь уткнувшись в океан, прекращает свой бег: некуда ей двигаться дальше, как сейчас некуда двигаться и Ивану. Бывал он в тех краях, на берегу океана, летали по договору с полярниками. Шестнадцать лет прошло с тех пор, и кажется Ивану, что всего этого и не было вовсе. «А может, и правда, приснилось? — думал он, поглядывая на реку. — Может, это было совсем с другим человеком?»