Он хотел получить с меня плату в виде двух историй, написанных мною в Швейцарии, которые я должен был переработать согласно его указаниям.
– Я по-прежнему не могу понять, почему ты собираешься сделать это для Саши, – сказала Альва. – Ведь это была только просьба, тогда он находился уже не в себе.
– С этой просьбой он обратился всерьез.
– Пускай так! Но для тебя же это означает отказаться от собственной карьеры писателя! Почему ты это делаешь?
Я покачал головой. Сказать ей почему, я не мог.
Вживлять в мои новеллы то, что предлагал Романов, иногда удавалось с неожиданной легкостью, а иногда оказывалось почти невыполнимой задачей. Встраивание в собственную рукопись чужих сцен напоминало трансплантацию. Иногда, для того чтобы ввести предложенные им идеи, мне приходилось заново придумывать целые сюжетные линии. Но проходило немного времени, и я уже сам переставал отличать, где его сцены, а где мои собственные. Его последняя книга, как и все предыдущие, полна трагизма, но Романов как-то сказал, что никогда не драматизировал жизнь, никогда не добавлял ничего лишнего. Он только никогда не отводил взгляд.
Альва вздохнула:
– А что ты будешь делать, когда закончишь его книгу?
– Подыщу что-нибудь и устроюсь на работу.
Она махнула на это рукой:
– Когда я поступлю в университет, ты будешь смотреть за детьми.
– А что я буду делать?
– Тебе надо снова писать свое. Я с радостью потрачу деньги на поддержку подающего надежды писателя. Можешь считать это стипендией.
– Очень забавно.
Я припарковал машину возле бензозаправки.
Альва придвинулась ко мне:
– Я всегда мечтала о собственном, зависящем от меня придворном поэте! – Она поцеловала меня. – Мой домашний раб.
– Что-то ты больно нахальничаешь, кривозубка! – Я поцеловал ее в ответ, укусив за губу. – Смотри, чтобы такие деньжищи тебя не развратили.
– Опаздываешь с предупреждением. Это уже давно случилось.
Мы запаслись едой – кофе и трамеццини
[38] – и поехали дальше. Небо было черное-черное, приборная доска светилась в темноте, и вдвоем в машине было очень уютно. Всю ночь мы разговаривали, слушали по радио итальянские песни и валяли дурака, и Альва снова сказала, что у меня очень маленькие ушки – самые маленькие из всех, какие она видела в жизни, а я уверял ее, что это признак выдающегося ума.
– Когда приедем, то первым делом позавтракаем на берегу моря. – Она устало потянулась и поудобнее примостилась на сиденье.
На горизонте показалась полоска солнечного света. Мы молча смотрели, как постепенно из тьмы проступала дорога. Кончиками пальцев Альва водила по моей руке от кисти до локтя туда и обратно, и, пожалуй, начиная с этого момента я больше не хотел менять свою жизнь на другую, даже на ту, в которой были живы мои родители.
* * *
Когда через девять месяцев швейцарское издательство выпустило книгу Романова, газеты дали в отделе культуры рецензии. Часть из них представляла собой обзор его творчества в целом, но рейтинги продаж были до обидного низкими. Имя А. Н. Романова в последний раз появилось в печати, и на этом все кончилось.
– Хорошо хотя бы, что он этого не видел. – Альва огорченно посмотрела на белую книжицу в своей руке. – Через пять лет ее уже никто не будет читать. Слишком уж она мрачная.
– Я буду читать.
– И когда же, позволь полюбопытствовать?
– Когда мне придется плохо. Она меня утешит.
Альва подошла к детской кроватке:
– С какой это стати нам придется плохо? – Глядя на детей, она продолжала: – Пожалуйста, я могу составить расчет, как ни мрачно это выглядит! Жизнь – это игра с нулевой суммой. Под знаком минус за мной уже числится исчезновение моей сестры, мое детство, моя мать, Сашина смерть и, главное, – такая. Значит, теперь с нами должно случиться много хорошего, чтобы этот счет уравнялся.
– Жизнь – это не игра с нулевой суммой. Есть люди, которых всегда преследует невезение, которые постепенно теряют все, что любят.
– И ты, конечно же, думаешь, что сам относишься к ним? Милый мой Иов! – Она провела рукой по моим волосам.
«Бережно», – произнес я мысленно.
– Поверь мне, – сказала она, целуя меня. – Следующие годы будут нашими.
Я взял из кроватки дочку и погрузился в новое потрясающее ощущение, когда держишь на руках одного из младенцев. Словно светлая часть моего существа сияет уже не во мне, а в них.
– Ты слышала? – шепнул я Луизе. – Следующие годы будут нашими.
К тому времени мне уже исполнилось тридцать пять, почти столько, сколько было родителям перед смертью. Вскоре мне предстояло перешагнуть порог, за который им вход был заказан. Мне было больно думать, что проведенное с ними время осталось где-то в далекой первой трети моей жизни. Видя Альву в образе молодой матери, я часто вспоминал о собственной маме и сожалел о том, как мало о ней знаю. Мои воспоминания хранили, скорее, ощущение: ее тепло, ее несокрушимую жизнерадостность. Однако как человек она осталась для меня незнакомкой, и я только сейчас понял почему. Я ни разу не видел ее в момент слабости. При мне она ни секунды не бывала подавленной или расстроенной. Словно актриса, скрывающая свое истинное «я» под маской счастливой матери, она как тень скользнула передо мной в детстве, оставив на память лишь несколько повторяющихся историй.
– Вообще-то, ваш отец был совершенно не того типа, который мне нравился, – сказала она однажды. – Но он просто не позволил мне пройти мимо него. Он был предводителем небольшой студенческой компании. Каждый день они поджидали меня перед университетом, и он спрашивал, не соглашусь ли я с ним куда-нибудь пойти. «Ну, тогда до завтра», – говорил он и с улыбкой во весь рот раскланивался. Мне понравилось, что он такой упорный. И он всегда так смешно произносил мое имя.
При этих словах она посмотрела на отца, который сразу отреагировал на поданную реплику и с подчеркнутой старательностью произнес: «Магдалена Зейтц».
Вспоминая рассказы, где отец представал бойким молодым человеком, я с трудом верил, что он, в отличие от последующих боязливых лет, раньше был настолько другим. Вероятно, тогда он обладал заемной самоуверенностью, присущей почти всем молодым людям в двадцать с небольшим лет. Или же, напротив, это была единственная аутентичная фаза его развития, после которой события его молодости накинули на него свою сетку.
Чтобы пролить свет на его прошлое, я перерыл склад. Здесь хранились все коробки с памятными вещами из Бердильяка, Мюнхена, Гамбурга и Берлина. В одной я обнаружил вместе со старыми фотографиями и красную записную книжку, куда я в детстве записывал свои истории, а также сломанную «Лейку» и написанное по-французски письмо.