— Мои самые теплые приветы! Пожалуйста, передайте ей мои самые теплые приветы и пожелания, профессор. Вы не забудете сделать это, нет?
— Нет, — сказал Линдхаут, — не забуду.
Голос Брэнксома внезапно стал очень тихим:
— Какое счастье, что с Труус тогда ничего не случилось. Вы очень любите свою дочь, я знаю…
Линдхаут почти незаметно кивнул.
— Моя… дочь… в Париже… Ей не повезло, — сказал Брэнксом, снял очки и провел рукой по глазам. — Да проклянет Бог их на веки вечные, этих псов, на совести которых ее смерть. Мы должны бороться дальше, профессор, мы никогда не должны отказываться от борьбы, никогда… — Он опустился на табурет и закрыл лицо руками.
Через несколько часов он вылетел назад в Вашингтон.
Вечером того же дня Линдхаут сидел в гостиной дома на Тироуз-драйв и смотрел в ночной сад. Горел только один торшер, и Линдхаут видел свое отражение в окне. Старая Кэти теперь жила вместе с ним в его доме — она сама попросила об этом. Ей стало неуютно в собственном доме, на который она, ее муж и ее сын Гомер столько работали. Продав его, она перебралась к Линдхауту в качестве экономки. Днем приходила еще одна молодая женщина, которая ей помогала, потому что Кэти с годами стала совсем слабой и чудаковатой. Она как раз вошла в комнату, чтобы сказать Линдхауту, что отправляется спать, как зазвонил телефон. Прежде чем Линдхаут успел подняться, Кэти взяла трубку.
— Да, — сказала она, — да, добрый вечер… — Полуобернувшись, Линдхаут слышал, как дряхлая Кэти с некоторым смущением говорит в трубку: — Дома ли он? Да, он дома. Пожалуйста, кто говорит?… Главный инспектор Лонжи из Нью-Йорка… — Линдхаут поднялся. — Одну минуту, главный инспектор, профессор уже идет, уже идет… — Кэти передала Линдхауту трубку. Он погладил ее по волосам:
— Спасибо и доброго сна.
— Вам тоже, профессор, вам тоже… — Старая Кэти, шаркая, удалилась.
— Лонжи? Что случилось? — спросил Линдхаут.
Раздался голос руководителя Бюро по наркотикам:
— Я только что разговаривал по телефону с Лассалем.
— С Лассалем?
— С главным инспектором из Отдела по борьбе с наркотиками в Марселе.
— А, да-да. И что ему от вас нужно?
— Ничего. Это мне было кое-что нужно от него, — сказал Лонжи. — Уже давно. У него ушло много времени, пока он докопался до правды. Ему чинили бесконечные препятствия в Париже. Но он все-таки добился своего. Он сказал, что ему глубоко безразлично, прослушивается ли наш разговор людьми из SAC или кем-нибудь еще. Нам тоже глубоко безразлично, прослушивается ли наш разговор этой свиньей Брэнксомом или кем-нибудь еще!
— Прекратите, Лонжи, — сказал Линдхаут. — Что выяснил Лассаль?
— Брэнксом всем плачется, что у него была дочь, которая умерла в Париже от наркотиков, так?
— Да. И что же?
— И поэтому он как одержимый борется против наркотиков, все время говорит он, верно?
— Да, боже мой, дальше!
— У него действительно была дочь. Это Лассаль выяснил.
— Ну хорошо. Итак, у него была дочь.
— Подождите, профессор, подождите. Это была внебрачная дочь, ее звали Моник. Брэнксом никогда не был женат.
— Это не играет никакой роли…
— Конечно нет. Но кое-что другое играет роль.
— Что же? Лонжи, не тяните!
— То, что Моник умерла не от наркотиков.
— А от чего?
— От туберкулеза! В больнице Сан-Луи в Париже! Она никогда не ладила с отцом. Она отреклась от него и оставила себе фамилию матери… Это одна из причин, почему так трудно было разыскать ее в архивах. Пошла на панель — как и покойная мамаша. Ну вот, и там подхватила туберкулез — работа в холодные ночи… А в конце — профузное кровотечение… И это было уже очень давно…
— Когда?
— В сорок пятом году, — сказал Лонжи. — Забавно, а?
— О, — сказал Линдхаут, — действительно очень забавно.
31
«Да, именно так я сказал тогда», — подумал стареющий человек в тихой, большой квартире в переулке Берггассе IX общинного района Вены. Сейчас он сидел в своем старом кресле-качалке, куда часто садился, чтобы поразмышлять о какой-нибудь серьезной проблеме в своей работе. Кресло-качалку он нашел в «Доротеуме» — большом ломбарде города, когда вернулся в Вену. Это была любовь с первого взгляда…
17 часов 23 минуты. Календарь на письменном столе показывал 23 февраля 1979 года.
Пока никого.
Все еще ждать. Все еще вспоминать, вызывая в памяти всю жизнь, которая почти подходит к концу, — эта такая удивительно короткая жизнь. Линдхаут держал в руке стакан с виски, но уже давно не пил. В своем слегка подвыпившем состоянии он чувствовал себя комфортно, и его мысли блуждали по дому воспоминаний с многими тысячами дверей.
«Я сказал: „О, действительно очень забавно“, — подумал он сейчас. Конечно, я не имел в виду, что нахожу забавным, как печально закончила свою жизнь внебрачная дочь Брэнксома. Я сказал это, имея в виду цинизм Брэнксома. Моник не была виновата в том, что ее отец был преступником или, во всяком случае, стал им — особо опасным преступником, вполне логично получившим высшую награду своего отечества. Моник, без сомнения, была бедной и несчастной девушкой.
Что значит „бедной“? — подумал он. — Кто не бедный в этой юдоли плача? И все же… и все же, по-видимому, нет ни одного из тех миллиардов на нашей планете, этой молекуле Вселенной, кто хотя бы на короткое время хоть раз в жизни не испытал счастья, счастья в какой угодно форме, — даже самый бедный и никчемный среди людей. У меня было так много счастья, — думал Линдхаут, тихо раскачиваясь взад-вперед. — У Джорджии счастья было меньше, и все же… Кэти, Габриэле, фройляйн Демут, в квартире которой я сижу… совершенно очевидно, что и они были когда-то счастливы в жизни. — Длинный ряд имен потянулся в памяти Линдхаута, столько людей, столько судеб, столько страданий и смерти — но при этом, конечно, и счастья, о, непременно и счастья.
Подлую уловку измыслила жизнь, — думал он, — выдать каждому порцию счастья. Жизнь несправедлива. Взять хотя бы Труус. В тот вечер, я помню точно, в тот вечер, когда позвонил Лонжи и рассказал о дочери Брэнксома Моник, я еще подумал: Труус счастлива, наконец-то счастлива. Ведь она мне все время писала и говорила об этом по телефону. У меня до сих пор сохранились письма, фотографии, я сам был тогда в Берлине и видел Труус и Клаудио…»
Линдхаут рывком поднялся. Его слегка шатало. «Оп-ля, — подумал он, — а я и не заметил, что уже прилично навеселе. Я должен следить за собой, как все бедные пьянчуги, которые боятся что-нибудь не натворить или чтобы с ними не приключилось ничего худого».
Максимально выпрямившись, он осторожно подошел к старому, покрашенному в зеленый цвет ящику, который стоял у письменного стола. Белыми печатными буквами на нем было написано: