До конца жизни он годами с железной энергией мучил себя изучением венгерского, при нем постоянно находился священник, у которого он брал уроки венгерского. Этот учитель сопутствовал ему в его путешествиях, и, например, в Сен-Морице Франц-Фердинанд ежедневно занимался венгерским. Несмотря на это, он постоянно страдал от сознания, что ему никогда этому языку не научиться; неудовольствие, связанное с изучением его, он переносил на весь венгерский народ. «Они мне антипатичны хотя бы просто из-за языка», – вот слова, которые я часто от него слышал. Суждения Франца-Фердинанда о людях были также несдержанны: он мог только любить или ненавидеть, а число лиц, принадлежащих ко второй категории, к сожалению, значительно превышало первое.
Во всем образе мышления Франца-Фердинанда было что-то жесткое, а для всех тех, кто его мало знал, эта жесткость была самой приметной чертой его характера. Она, несомненно, была причиной его широкой непопулярности. Многие совершенно исключительные свойства эрцгерцога были обществу неизвестны, и поэтому о нем часто судили неверно.
Резкость эта не была в нем природной. Он в молодости страдал легкими, и врачи от него почти что отказались. Он мне сам часто рассказывал об этом – и обо всем, что перестрадал за это время; при этом всегда с большой горечью вспоминая о тех, кто тогда без всяких церемоний перестал считаться с ним. Пока в нем видели престолонаследника и связывали с ним будущее, он был центром общего внимания. Когда же он заболел (и казалось, неизлечимо), весь свет от него моментально отвернулся и перенес все свои верноподданнические чувства на его младшего брата Отто.
Я не сомневаюсь в том, что в этих рассказах покойного эрцгерцога было много правды; да и всякий, кто знает свет, не может не относиться скептически к жалкому и низкому эгоизму, который почти всегда служит подкладкой почитания высокопоставленных лиц. Озлобление затаилось в сердце Франца-Фердинанда глубже, чем у многих других, и он никогда не простил свету всего того, что ему пришлось пережить и перенести в эти тяжелые месяцы. Больше всего его оскорбила внезапная перемена в отношениях к нему графа Голуховского, тогдашнего министра иностранных дел – потому что до тех пор он думал, что Голуховский питает к нему личную симпатию. По словам эрцгерцога, Голуховский говорил императору Францу-Иосифу, что необходимо перевести подобающий престолонаследнику придворный штат на эрцгерцога Отто, так как он, Франц-Фердинанд, все равно пропал.
Не столько постановка вопроса, сколько тот способ действия, которым Голуховский «заживо похоронил» его, расстроил и обидел эрцгерцога, и так уже раздраженного болезнью. Но, помимо Голуховского, он не мог простить многим другим, обидевшим его в то время, и беспримерное презрение к людям, которое, когда я с ним познакомился, было характернейшей чертой его натуры, очевидно, зародилось и развилось в годы болезни.
Это разочарование оказало глубокое влияние на весь строй его мыслей и в политическом отношении. Мне рассказывал человек, сам при этом присутствовавший, что эрцгерцог как-то, в самую тяжелую пору его болезни, прочел в венгерской газете статью, где о будущем правлении его говорилось как о вопросе поконченном и в чрезвычайно грубых и насмешливых выражениях. Читая эти рассуждения, эрцгерцог побледнел от злобы и возмущения, помолчал, а потом у него вырвались характерные слова: «Я должен выздороветь. Теперь я буду жить только ради здоровья, я хочу поправиться, чтобы показать им, что они слишком рано радуются».
Эти личные переживания, хотя и не были, конечно, единственной причиной его сильной антипатии против всего венгерского, все же имели значение для его миросозерцания. Эрцгерцог отлично умел ненавидеть, он нелегко забывал – и горе тем, кого он преследовал своей ненавистью.
С другой стороны, у него был уголок в сердце – мало кому известный, но чрезвычайно ценный: он был идеальным мужем, прекрасным отцом и верным другом. Но число тех, кого он презирал, было несравненно большим, и он сам отдавал себе полный отчет в том, что он – одна из самых непопулярных личностей австрийской монархии. В этом презрении к популярности было все же заложено и некоторое величие духа. Он никогда не мог заставить себя пойти навстречу какой-нибудь газете или другому органу, направляющему общественное мнение. Он был слишком горд, чтобы искать популярности, и слишком презирал человечество, чтобы считаться с его мнением.
Отвращение к венграм проходит красной нитью через все политическое миросозерцание эрцгерцога. Мне рассказывали, что в эпоху, когда принц Рудольф часто охотился в Венгрии, эрцгерцог также часто принимал участие в этих охотах и что венграм доставляло удовольствие высмеивать молодого эрцгерцога в присутствии и на радость кронпринца, который был значительно старше его. Я охотно верю, что такие шутки занимали кронпринца Рудольфа, и не сомневаюсь, что нашлись люди, готовые задеть эту струну, лишь бы заслужить его расположение, но все же мне кажется, что эти впечатления имели меньше значения, чем вышеупомянутые переживания во время его болезни.
Помимо этих личных антипатий, которые эрцгерцог переносил с нескольких отдельных венгров на всю нацию, оппозицию эрцгерцога к Венгрии подкреплял ряд глубоко обоснованных политических причин. У Франца-Фердинанда было чрезвычайно тонкое политическое чутье. И это чутье подсказывало ему, что венгерская политика – серьезная опасность для всей Габсбургской империи. Желание сломить власть мадьяров и помочь другим национальностям сравняться с ними в правах никогда не покидала его. Он все политические дилеммы и акты рассматривал с этой точки зрения. Эрцгерцог был постоянным апологетом румын, словаков и всех прочих национальностей, проживающих в Венгрии, и в этом смысле заходил так далеко, что готов был дать каждому вопросу антимадьярское разрешение, не вдаваясь в объективное рассмотрение его по существу. Эта его привычка, разумеется, не оставалась тайной в Венгрии и вызвала у венгерских правящих классов сильную реакцию, которую он опять-таки понимал как чисто личную, направленную непосредственно против него. Такие взаимоотношения с годами автоматически усиливали существующие разногласия, а при Тиссе привели к открытой вражде.
К другим лидерам Венгрии, в частности, к одной из наиболее выдающихся фигур того времени, эрцгерцог относился с еще более сильной антипатией, чем к Тиссе. Я не знаю в точности, что между ними произошло, но мне известно, что за много лет до катастрофы у этого господина была аудиенция в Бельведере, и что она, во всяком случае, протекла весьма неблагополучно. Эрцгерцог рассказал мне, что этот господин принес с собою целую библиотеку, чтобы доказать, что по закону мадьярская точка зрения правильная. Но ему, эрцгерцогу, наплевать на эти законы, и он ему так и сказал. Они сильно поспорили, и господин вышел от него бледный, как смерть.
Несомненно, что министры и прочие чиновники редко входили к эрцгерцогу без сердцебиения: он был способен так набрасываться на своих собеседников и пугать их, что они совершенно теряли голову. Страх их он часто принимал за упрямство и пассивное сопротивление и тогда становился еще более раздраженным.
С другой стороны, если знать его хорошо и не давать себя застращать, можно было чрезвычайно легко обезоружить эрцгерцога. У меня с ним было множество сцен, и я притом сам бывал чрезвычайно резок, но длительного охлаждения к себе я никогда не вызывал. Как-то вечером, после обеда в Конопиште, он мне устроил сцену за то, что я постоянно иду против него, эрцгерцога, и на его дружбу отвечаю предательством. Я прекратил разговор, заявив, что, раз он так говорит, то из нашего дальнейшего разговора толку выйти не может, а помимо того, я завтра утром уезжаю. Мы расстались, не пожелав друг другу «спокойной ночи». Утром – я еще был в постели – он пришел ко мне в комнату и просил меня забыть, что он вчера говорил, так как это было сказано не всерьез и т. д., так что у меня совершенно пропало твердое намерение уехать.