– Нет, почему же, – смущенно ответил Берг. – Если ты хорошо представляешь себе тропу, по которой придется идти, и видишь ясно препятствия, которые необходимо преодолеть, и у тебя после этого могут остаться силы…
– Я слаб… – понял Саид.
– Нет, нет… я не то хотел сказать. Ты способен сделать больше, чем кто-либо другой, но останутся ли силы, чтобы свернуть с тропы в сторону…
– Я не сверну.
– Ты говоришь так уверенно, будто все пройдено уже… Лично я ничего конкретного себе не представляю, кроме полковника Арипова, гарнизона в Ниме и Альби… И еще человека по кличке «Аист». Впрочем, его я плохо представляю себе… Остальное – туманно и расплывчато. Сколько надо усилий, чтобы туман рассеялся и тропа ясно обозначилась… Где же ты намереваешься спасать туркестанцев?
– В Ниме.
Берг пожал в недоумении плечами.
– Хочешь себя и их поставить под автоматы… Или забыл Юрачишки?
– Там был Хаит… Поднимись легионеры на час раньше, пули не настигли бы их. Этот негодяй уложил роту почти спящих туркестанцев.
– А чем ты гарантирован, что Хаит не повторит то же самое в Ниме или Альби?
– Там они не станут умирать молча. Я убежден. Посмотри в глаза легионерам – в них ненависть и тоска… Они задушат Хаита.
– В Ниме? – спросил Берг.
– А что? – не понял Саид. – Разве не все равно, где расправиться с предателем?
– Не все равно. Немцы превратили юг Франции в линию обороны, там несколько армий. Стоит только легионерам подняться, как их тотчас сомнут и история с Юрачишками повторится, причем в худшем варианте. Погибнет уже не один взвод и не одна рота, а весь батальон…
– Так что же делать? Смотреть, как уходят все дальше и дальше от родины туркестанцы…
Берг глянул на друга, и ему стало грустно – судьба братьев мучила Саида, и избавить его от этой муки было невозможно. Рудольф положил руку на плечо товарища, мягко и спокойно положил, будто не было ничего тревожного, ничего противоречивого, способного помешать душевной близости двух людей, оказавшихся вместе на чужой земле. Сказал раздумчиво:
– Адская, брат, работа у нас…
– А мы – люди.
– Да, люди… И хочется иногда делать глупости. Вот так пробродить ночь, ни о чем, ни о чем не думая…
– Совсем ни о чем…
Широкая улица сменилась снова узкой, рассеянный свет неба погас в тени высоких крыш, и друзья оказались почти во мраке, лишь бледно-серая полоса тротуара проступала ясно и на ней иногда взблескивал отполированный тысячами ног камень.
У старого дома, упрятавшего ворота в высокой сводчатой нише, друзья остановились. Здесь жил Исламбек – жил несколько дней, пока проходил конгресс, нынешняя ночь была последней, рано утром поезд должен был умчать его к Мюнхену, а оттуда через Страсбург, Париж на юг, в Ним.
– Мне все хотелось поговорить с тобой, – вспомнил Саид.
– О чем?
– Так… обо всем. Просто поговорить. Наделать глупостей, как ты сказал.
Берг улыбнулся, собственные слова показались ему детски-наивными.
– Когда-нибудь мы получим право делать глупости…
– Когда-нибудь, – вздохнул Саид.
Рука Берга нашла в темноте холодную ладонь Саида и пожала ее. Коротко, торопливо.
– Время, друг…
– Прощай!
Черный плащ Берга скользнул вдоль каменной ниши и исчез за выступом. С минуту слышались негромкие, но твердые шаги на плитах мостовой, потом стихли. И когда стихли, Саид осторожно, ощупью стал пробираться в темный, похожий на глубокий колодец двор. Там, справа, под лестницей, была его квартира – пристанище на короткую ночь…
Берг считал себя уже в номере отеля – осталось миновать небольшую аллею с невысокими кленами и войти в вестибюль. Берг был спокоен, даже чуточку рассеян, усталость брала свое, и единственное, о чем думалось ему сейчас, это об отдыхе, обычном отдыхе в постели с газетой в руках.
В конце аллеи стояли двое мужчин и не то курили, не то тихо переговаривались. Облик их был подкупающе мирным. Берг знал все, что разоблачает человека, готовящегося к тайной акции, – он сам носил в себе тайну, постоянно носил, – и все же в эту минуту ему не подумалось о нарочитости позы, с которой эти двое мужчин вели беседу в конце аллеи… Он только свернул чуть вправо, намереваясь обойти их.
Почему-то последний шаг свой Берг представлял более примечательным и трагичным, рисовался он ему обязательно в Берлине, в кабинете Дитриха, куда оберштурмфюрер заходил не уверенный, что выйдет обратно, или на окраине, в тихом квартале Панкова, за небольшой дверью, обитой черным дерматином. Не здесь, на аллее, под кленами Вены…
– Оберштурмфюрер!
Мужчины шагнули к нему, а может, даже не шагнули, а только наклонились в его сторону, и он не смог ничего сделать, хотя пистолет, как всегда, был в правом кармане плаща и рука сжимала его. Впрочем, Берг не прибег бы к оружию. Он не знал намерения незнакомцев. Лишь когда в его бок, под левое ребро, уперся ствол пистолета и дрожь чужой руки ощутилась явственно телом, он понял – последний шаг совершен…
«Исламбек ничего не знает, – подумал Берг. – И предупредить уже нельзя…»
Из машины, что стояла за деревьями и не была видна, вылез третий незнакомец – не в пальто, а в шинели, – поспешил к Бергу. Не на помощь, конечно. Издали он крикнул:
– Скорее!
Теперь Берг узнал его. Эта был Дитрих. Все мгновенно стало ясным, ясным до холода в сердце. И четко представилось будущее – непроглядная мучительная темнота. Он что есть силы ударил локтем по ладони, что держала пистолет у его ребра, и тот со звяканьем запрыгал на асфальте. Берг знал, как это делается. Слишком хорошо знал. Потом оттолкнул от себя двоих в штатском и ринулся вперед, к отелю. К подъезду, освещенному приглушенными синими огнями.
Он думал, что по вестибюлю, по этим стеклам и огням стрелять не будут. Он ошибся.
Стреляли. Стреляли двое, потом третий. «Ах да, там Дитрих, – вспомнил Берг. И сказал себе то, что говорил когда-то другим: – Дитриху живые не нужны… Не нужны живые…»
Пуля ожгла затылок. Дитриха пуля. Он всегда целился в затылок и никогда почти не промахивался… Берг будто споткнулся. Что-то потянуло его вниз. Стремительно потянуло. Он хотел предотвратить падение руками, но не успел и только выбросил их вверх, обнажив лицо камню. Черно-серому камню тротуара.
7
Ольшер долго жил последней фразой, брошенной ему на прощание американскими офицерами.
– Нет, отчего же…
Надежда, пусть крошечная, таилась в этих ничего как будто не говорящих словах. И произнесены они были уныло, ради необходимости, а не из желания утвердить веру в нужность Ольшера.