«Я дичаю, – с ужасом думал Саид. – В моих глазах, наверное, волчий блеск. Голодный волчий блеск. Потом он погаснет, а с ним и жизнь».
Ожидаемое удалялось. Теряло очертания, как все, лишенное реальных признаков. Он бунтовал, заставлял себя верить, надеяться. Иногда это удавалось. На короткое мгновение воспламененное чувство возвращало боль радости. И он жил ею, упивался, хмелел. Потом предательское сомнение разрушило созданную с таким трудом надежду, возвращало горечь и отчаяние.
Он стал думать о Сопротивлении, которое должно было существовать в каждом лагере. Среди этих спящих, кажется, мертвым сном, людей есть бодрствующие. Есть мечтающие или уже ведущие бой. Надо узнать их, найти.
Саид попытался заговорить о Сопротивлении с поляком. Тот пожал плечами: или не знал, или не хотел раскрывать чужую тайну.
– Видите вон то пулеметное гнездо, – показал он на бетонный скворечник, насаженный на гребень стены. – С ним не побеседуешь о справедливости. Его можно только заткнуть. Но не голыми руками, а у нас они голые…
К этой теме они больше не возвращались. В силы подполья поляк не верил, он надеялся на судьбу, на какой-то высший приговор истории.
– Все в пепел, все в прах, – повторял он.
– И мы?
– Возможно, и мы. Слишком близко и слишком долго стоим рядом с нацистами. Они впитали наши силы, выпили нашу кровь…
– Но чувства, мысли остались с нами, – пытался переубедить своего напарника Саид.
– Чувства! – усмехнулся тот. – Три года мы стонем, и плачем, и молимся. И что же? Сдвинулись с места эти стены, сдох ли хоть один эсэсовец? Нет. И не сдохнет. А мы падаем каждый день…
– Чувство надо обратить в действие, – настаивал Саид.
– Вы хотите, чтобы люди подставляли себя под пулеметы, погибали, не дожив до рокового дня не увидев гибели нацистов, пепла Германии?
– Сидеть и ждать, когда подожгут ее другие? – кольнул лысого Саид.
– Почему другие… – смущенно ответил поляк и отошел в сторону.
В конце недели в Заксенхаузен приехал доктор Гейнц Баумкеттер. Его хорошо знали здесь и встретили настороженно. Лагерь притих. Саид не понимал, чем так страшен этот эскулап в эсэсовской форме, и по обыкновению кинулся за разъяснением к лысому. Тот грустно покачал головой:
– Если вы помните ангела смерти, то это и есть Баумкеттер.
Символы мешали воспринимать реальность, и Саид взглядом попросил поляка быть снисходительнее к его наивному любопытству.
– Он испытывает новые препараты на заключенных.
И все-таки конкретность отсутствовала.
– На всех?
– Нет, конечно. На кого падет жребий. Баумкеттер постоянно меняет задачу: то ему нужны истощенные, то раненые, то абсолютно здоровые.
Поляк посмотрел на Саида внимательно, вспомнил что-то и сказал:
– Вас это не коснется… Вы еще не клеймены, а просматривают по номерам.
Саида действительно не вызвали на осмотр и даже не потребовали, чтобы он покинул на это время барак. Издали, со своих нар, он слушал, как мучался на плацу лагерь, ожидая жеребьевки. Там звучала команда, клацали деревянные пантофели, гудела то тихо, то громко толпа. Гул возникал неожиданно и стихал также внезапно. Между командой и гулом площади была какая-то связь, и связь эту Саид ничем не мог объяснить. Зато падающая между звуками тишина была красноречивой – напряженное, пронизанное страхом и ожиданием безмолвие. Должно быть, тишина соответствовала времени, когда Баумкеттер обходил строй и выбирал себе жертву.
В одну из таких минут молчания площади, когда Саид, сжав кулаками виски, слушал почти неуловимое дыхание придавленного страхом лагеря, в барак торопливо вошел человек. Летящим взглядом обвел пустоту – мертвый проход, голые нары, – и решительно направился к месту, где лежал Саид. Он точно знал это место, будто много раз наведывался сюда – шаги его были твердыми, глаза сверлили даль.
Саид замер, человек нес ему что-то. Не в руках, нет, руки его были пусты, нес в себе – может быть, вызов на осмотр. Но почему не дежурный эсэсовец выполнял эту обязанность, а заключенный? На ногах его были громкие пантофели – пантофели носили только заключенные.
Человек остановился, и башмаки его клацнули последний раз.
– Исламбек!
Саид поднялся на локти – вскинулся, как будто его вытолкнула пружина, – и застыл. Глазами выхватил все, что было внизу: и полумрак барака, и одинокого человека в арестантской робе, и руку его, желто-серую, вцепившуюся в край доски.
– Исламбек? – не просто повторил, а уже спросил заключенный, его, кажется, смутило молчание.
– Да, да, Исламбек, – пораженный внезапной встречей с ожидаемым, прошептал Саид. – Это я…
– Знаю, – кивнул заключенный.
– А кто вы?
– Оскар… Оскар Грюнбах.
Это ничего не объясняло. Имя и фамилия лишь подтверждали, что перед Саидом немец. Но зачем он явился, что нужно ему от Саида Исламбека?
– Вы говорите по-немецки?
– Да, конечно.
– Прекрасно, это облегчает мою миссию… – заключенный положил вторую руку на доску и потянулся ближе к Саиду. Теперь он мог говорить еще тише, еще доверительней. – В моем распоряжении минуты. Даже секунды. Сейчас закончится осмотр… Слушайте!.. Вы должны жить…
Слова, от которых становится не по себе. Саид должен жить. Ему что-то угрожает. Неужели осмотр на плацу связан с его судьбой?
Заключенный не отвечает ни на один из этих вопросов. Он не хочет или не может ответить. Смотрит в конец барака, где дверь, распахнутая настежь, пока еще никем не заслонена.
– Завтра вас направят в граверную… Скажете, что работали травщиком по меди и цинку… Работали, понимаете?
Трудно понять. Надо просто запомнить. Как можно скорее и лучше запомнить, а так как слова абсолютно незнакомы Саиду, он пытается тут же повторить их, вколотить в себя насильно. И это не удается. Заключенный замечает растерянный взгляд Саида и спешит ему на помощь:
– Травщиком по меди и цинку… На картографической фабрике… Не знаю, где… Город придумаете сами… Впрочем, это неважно.
Он ободряюще жмет руку Саиду и соскальзывает с досок, этих противных, пахнущих, как в скотолечебнице, лизолом.
Еще быстрее, чем появился, Грюнбах удаляется. Только теперь пантофели стучат громко, страшно громко, на весь барак, кажется, даже на весь лагерь. И Саид съеживается, слушая этот стук, ждет, когда башмаки наконец добьют последние метры прохода и окажутся за порогом. И когда убеждается, что это произошло, садится на нары и шепчет, сдерживая радость:
– Жить… Я должен жить…
9
– Он, как и вы вначале, плохо представлял себе, что такое Гейнц Баумкеттер, – продолжал рассказывать старый гравер, шествуя по камням Фриденталя и постукивая иногда своей тростью об их острые грани.