Бледно-голубые стекла на парусах вспыхнули яркой желтизной. Это весеннее февральское солнце подгоняло корабль к берегу. Таня подождала, пока слабенькие лучи доберутся до рыжей головы мозаичной подруги, и подумала, что в тайге теперь солнце тоже метит следы весны, неурочно поднятой в оттепель. Связав, таким образом, Италию и Сибирь, она успокоилась и повеселела.
– Не переводи дальше, что он будет говорить, – попросила Таня, когда они вышли на улицу.
– Почему? – удивился Алекс.
– Я сама пойму, если надо!
– Может, я вам совсем не нужен? – обиженно надулась нижняя губа.
– Нужен. Говори что-нибудь свое!
– Что, например?
– Про Самару можешь, я там не была.
Они казались солидной семьей: она – молодая жена Курта, рядом с его сыном от первого брака, немного озадаченным успехом отца. Таня добывала у мужчин слова: «моряк, тоска, рыжие девки, лоцманы любви». Они смеялись, составляя из них свою мозаику: «Найн! Найн!»
Возле причала Таня вытянула руку и откинула волосы – как у рыжей блондинки с витража. Туристы улыбались ей; одна женщина даже повторила ее жест в укороченном виде. А в глазах Курта появилось беспокойство, словно она могла разнести по кусочкам его прозрачно-кропотливую радость.
Привычным шагом туриста Таня бродила по городу, впрочем, ничего не запоминая. Лишь в одном месте ей понравились мелкие розовые цветы на втором этаже дома, просоленного снизу морской плесенью.
Вечером они садились в тот же катер. Дул бриз от берега, небо и море стали ближе друг к другу и почти одного цвета.
Венеция вдали напоминала ей подгоревший блин над черной сковородой… «А первый блин всегда комом», – подумала она, завязывая платок.
7
На ночь остановились в маленьком австрийском городке.
В ресторане гостиницы ужинало несколько человек. Когда они вошли в зал, Курта окликнули трое мужчин за столиком в углу.
– Они тоже русские!
Таня вздрогнула. Почему-то русские не любят друг друга на чужбине: то ли опасаются чего-то, то ли не хотят узнавать в себе схожие черты?
Господин Курт учтиво извинился и пошел к мужчинам.
– Партнеры нашей фирмы, – пояснил Алекс.
Русские господа ковырялись вилкой в рыбе и жевали ее так, будто у них была вывихнута челюсть; они пили пиво и бесцеремонно разглядывали девушку с огненными волосами.
– Налей мне вина! – Таня зажала ножку бокала меж пальцев.
– Если ты соберешься к ним, я уйду в номер, – предупредил Алекс.
– Лей больше! – Она смотрела на нижнюю губу, упиваясь ее формой. – Вернусь домой, поеду в горы и пойду – куда душа захочет!
Глаза девушки блестели, и она выглядела очень привлекательной. Алексу показалось, что она даже подбоченилась немного, улавливая голоса русских. Уперев ладони о край стола, Таня постукивала пальцами, как пианист, подбирающий мелодию.
– Ты напомнила мне одну девочку, в которую был влюблен. – Алекс помолчал в своей тягучей манере, потом благодарно улыбнулся. – Она играла на фортепьяно, а я переворачивал ей ноты… Однажды я особенно долго загляделся на ее руки, а я любил ее руки, такие мягкие и чуткие, – и получил от нее шлепок!..
Он поднял ладонь, но, чувствуя глупость жеста, сотворил еще бóльшую глупость: прижал ею играющие пальцы. Таня отдернула руку, она бы тоже отшлепала! Но потом обняла, прижала к себе, маленького, ушастого: откормила, заиграла, воспитала бы для себя.
Послышался смех наших мужиков. Она чувствовала их спиной. У толстяка рыжие усы легли на толстую губу, как размякший бутерброд. Глаза масленые! Усы наверняка пахнут сегодняшним чесноком и вчерашней помадой. Второй был прилизан, ироничен и смешлив: «За так и прыщ не вскочит!» – из наших немцев, наверно, еще дед обрусел под народные поговорки. Третий, похоже, столичный гусь; обращались к нему не иначе как через какую-нибудь шутку, и если он сглатывал ее, то выражал это благосклонно-расслабленным жестом.
– Мама о тебе спрашивала, – напомнил о себе Алекс. – Подарков насобирала!
Таня близоруко сощурилась, отчего ее нос стал казаться крупней. Она знала за собой эту игру пропорций:
– Я сама купила, чего хотела!
– Жесткая ты! – он поднес бокал к губам. – Мама сказала, что мне такая и нужна…
Впервые Таня изменила своей походной привычке не говорить о будущем до конца маршрута:
– Изведу я тебя, если здесь останусь! Зачем мне терпеть, зачем мучиться?
Душа устала от чужого порядка. За все время взгляд и отдохнул только на бутылочной пробке, что валялась в цветочном горшке перед входом в ресторанчик. Эти, поди, бросили! Но сейчас и ее там нет… Люди вокруг улыбаются – им лыбишься в ответ, вздыхаешь над их странным совершенством, но при этом испытываешь скуку и тоску. Ну хоть бы какая-то несуразица, хоть бы прыщ ни за что вскочил!
– Лучше ты мучай, чем мне самому, – после долгой паузы решительно произнес Алекс.
Господин директор опять зашел со спины. Видимо, он научился понимать русский язык, по крайней мере, успел определить фальшь в словах своего сотрудника. Директор спокойно сел за стол, питаясь разладом чужой души. От него веяло какой-то торжественностью.
Таня уловила это настроение:
– Видишь, он хорошо развлекся!
Был бы Курт русским, написала бы ответ: мол, люблю другого; потом бы выпили с ним, лоб в лоб; он бы решил, что она о нем страдает, она бы думала, что и правда кого-то любит.
Курт поднял бокал, дождавшись своей очереди. Даже набрался русской интонации у тех пьяных мужиков.
– Шеф благодарит тебя за маленький русский роман… который он испытал! – Алекс выждал немного, покусывая губы. – Господин Курт объясняет, в чем разница: в русском романе из хаоса пытаются создать порядок, а в западном – найти в порядке частицу хаоса!
Выпила, выдохнула: ну, пора и честь знать!..
В своем номере она зажгла маленький светильник у кровати. Из окна были видны высокие ели, темные предгорья, чем-то похожие на ее сибирскую тайгу. Светила луна, и голубой свет покрывал землю, будто снегом.
Была у нее особо любимая туристическая песня, старинная, как абалаковский рюкзак. Таня положила в пепельницу записку директора и подожгла ее. Глядя на ломкий огонек, тихо запела: «Там, где ветер тихо хлопает калиткой, по дорожке лунной зыбкой я уйду к друзьям старинным…»
В дверь ласково поскреблись, сопя и прижимаясь плечом. Таня засмеялась, поднимая песню выше: «Меня встретят и за стол посадят с миром!..» Смельчака сдуло. Самое грустное открытие она сделала, поняв свою ненужность здесь, – у нее не было порядка в сердце, не было той отрадной размеренности в жизни, которую дает любовь и семейное счастье.
Огонек в пепельнице измельчал и зарылся в черный пепел: «Вместе вспомним все, что быть могло и было…» И завьет горе веревочкой, словно серым дымом из трубы. Как бы ей хотелось сейчас заснуть, а проснуться в таежной избе!