Коля вдруг легко встал на колени и перекрестился на часовню:
– Прости меня, отче Александр! – сказал он зычно и распевно. – Живи здесь во славу Господа нашего! А Катьку мне отдай!
Саня выдохнул, как будто рад был такой просьбе:
– Не держал никогда. А сейчас тем более…
– Как все просто у тебя! – изумился Коля. – А я вот видел издали ее, а подойти не смог!..
– Твой зарок! – отозвался Саня.
– Да ты пойми, – негодовал стрелок, – самый опасный зверь – который приручен наполовину! И бабу тоже нельзя любить наполовину!..
Один из путейцев крикнул:
– Пусть карабин вернет!
Коля робко присел рядом:
– Отдай им карабин.
– Под крыльцом, – указал Саня на часовню.
– Мы сейчас уйдем, – ласково гладил бороду охотник, следя за тем, как вытаскивают сверток. – А я тебя защищать буду! Продукты приносить…
– Мясо медведицы! – засмеялся путеец, откинув тряпку и проверив затвор.
Саня встал, желая тоже перекреститься, и поднял руку, но потом замахнулся на обидчика:
– Убьешь ее, уйду!
– Куда?
Коля отскочил в сторону; раскрыл в объятиях руки, будто ловил уже беглеца:
– Куда?!
– Сам здесь живи, все бери, а я уйду!
Саня тряхнул плечами, мысленно надевая уже походный рюкзачок:
– За Салагирский кряж уйду…
Ему не дали договорить, опять повалили и раскатали по поляне, как бревна гнилого сруба. Для пущей верности перенесли на крыльцо часовни и били прикладом по ладоням.
Коля старался, будто гвозди забивал: «Не уйдешь! Нельзя тебе…»
Когда отпустились, охотник нагнулся над ним и сочувственно произнес:
– Считай, что я рукоположил тебя!
– Карабином? – Саня отвернулся и сплюнул кровь.
– Это, – нашелся Коля, – чтобы не протягивал рук, отче! Пусть тебе целуют, а ты помни, и к кому не, слышишь!..
47
Приподнявшись на крыльце, Саня видел, как уходят непрошеные гости. Как пошатнулся на ровном месте Коля, с досадой бросив окурок. Потом стрелок вовсе сошел с тропы, потирая руки, как это делал в монастыре, вытирая снегом ладони от угольной грязи…
Когда перестала кружиться голова, Саня заполз в часовню.
Лежа на полу, он оглаживал себя, пытаясь разминать ушибленные места. Он умел управлять кровью, представив путь ее в венах, как течения ручейков, и расчищал сгустки боли, будто завалы камней в русле.
Весь день не покидал он часовни, мучительно ворочаясь и переводя острую боль в ноющее состояние, чтобы скулить вместе с ней, заговаривать и отвлекать ее… Грудь болела, трудно было дышать. Он вспоминал, что кашлял во сне накануне, когда видел задыхающегося на кресте человека.
К вечеру он поднялся на колени перед столиком и уткнулся лицом в раскрытую страницу:
«Кто поверил слышанному от нас? И кому открылась мышца Господня?» – шептал он, впитывая слова с чутьем больного зверя, отыскивающего себе лечебную траву или коренья.
«Ибо Он взошел перед Ним, как отпрыск и как росток из сухой земли; нет в Нем ни вида, ни величия; и мы видели Его, и не было в Нем вида, который привлекал бы нас к Нему…»
Едва слыша свой голос, Саня улавливал все же в теле какое-то облегчающее движение, похожее на весеннее движение сока от корней до самого верха.
Сглатывая неудобные слова, шевелил разбитыми губами:
«Он был презрен и умален пред людьми, муж скорбей и изведавший болезни, и мы отвращали от Него лицо свое; Он был презираем, и мы ни во что ставили Его…»
Вечерний свет коснулся доски начатой иконы, спутав на ней линии и краски.
Через окно виден был край неба в сукровице заката.
«От уз и суда Он был взят; но род Его кто изъяснит?»
Вдруг ему почудился какой-то скрип.
Саша резко встал, не чувствуя боли, и распахнул дверь. Будто колодезная цепь поднималась рывками и с тугим скрежетом закручивалась на ржавый ворот. Машка опять играет!
Захотелось пить. Он улыбнулся звукам медвежьей арфы, ощущая на губах горечь, похожую на вкус закрепителя, что принес ему когда-то отец.
Первое имя
1
В свои двадцать лет Сережа влюблялся легко, но беспечно. И лишь недавняя история стала для него первой сердечной тайной. Случилось это в деревне, куда он поехал с однокурсником Пашей на заработки. Точнее сказать, ремонтировать дом-музей неизвестного поэта Серебряного века.
В автобусе Паша задремал, сказав, что все интересное будет после.
А Сережа смотрел в окно.
Утренний туман накрывал землю, как заботливая нянька спящее дитя.
«Туман поднялся, – сама собой возникла в голове первая строка, как пожелание доброго утра. – Солнца нет…»
Он не считал себя поэтом, но баловался стихами, как фотограф – звуком диафрагмы.
Вдали проступали березовые околки, как будто это были острова в беловодье.
И странное дело: за ту минуту, пока вертелась строчка, не могло ничего измениться в мутной дали, но тем не менее там что-то произошло!
Туман поднимался, цепляясь за борозды пашни полупрозрачной золоченой поземкой. Влажно парили на склонах круто нарезанные черные ломти земли.
Сверкали росой в полях зеленые пряди озимой пшеницы.
«На пашне след», – Сережа изменил строчку.
Дорога резко повернула и пошла вверх. «Даль озарилась…» – сквозь березы слезились, сочно пламенея, красные осколки солнца. Слово «даль» завораживала сейчас и в переносном смысле: как даль жизни, наполненной чем-то прекрасным!
«Даль пламенеет…»
Предчувствие этого прекрасного распахнулось вместе с крутыми холмами: «Идет рассвет!» Эти стихи будут приветствием к неизвестному поэту! Сережа представил старое кладбище, ветви берез до самых крестов, серый надгробный камень в траве… Нет, пожалуй, он прибережет стихи, чтобы прочесть их перед домом поэта. Будто бы хозяин услышит и выйдет на крыльцо, забытый и смущенный…
В воздухе сверкали искры, и казалось, что солнечные лучи кропили землю золотой влагой.
«Кропит рассвет!»
2
Затаенный вздох восторга совпал с могучим дыханием предгорий, мягко вздымающихся со всех сторон. Мысли студента устремились к горизонту, где бескрайнее небо начали подпирать голубые волны алтайских гор.
Они еще слабо отличались в своих очертаниях от сгрудившихся на горизонте сизых ревнивых облаков. Но понемногу приближаясь, мутные вершины вырисовывались четче, твердели и светились изнутри полупрозрачной, земной плотью.