Налить всем сразу было невозможно: не хватало посуды, у Милушкина лишь один гранёный стакан, у Баскина лишь одна эмалированная кружка. Сенокосчики вначале поднесли членам комиссии, а потом опрокинули сами. Каждый, прежде чем выпить, коротко кивал собутыльникам и ронял важно: «Ну, будем!» или «Чтоб не последняя!»
Огнём хлынула водка в желудок, восторгом ударила в голову деревенским начальникам. Убогая колхозная бестолковица как-то вдруг исчезла из сознания, жизнь посветлела и приобрела неопределённый, туманный, но всё-таки довольно весомый смысл. Угрюмый бригадир оживился разом, помягчел, подобрел, разулыбался, стал советоваться с агрономом, какие деляны получше отвести таким замечательным мужикам.
– Так вы сначала примите у меня сено, – прикинувшись простачком, напомнил Иван, а сам старательно прятал лукавую улыбку, – не влажное ли оно, а уж потом…
– Да чего там смотреть! – загорлопанил бригадир, возможно, не распознав ехидцы. – Его и так за полкилометра видно, что суше и быть некуда!
Покос Милушкину отвели первостатейный – край огромного колхозного луга, ну и ближние полянки, куда с сенокосилкой не заедешь. Травища высокая, сочная, густущая, как щётка! Тут не то что двадцать, а, пожалуй, и двадцать пять копён вышло бы, если б косивший по соседству Чижов не залез на деляну Милушкина и не выхлестал самое зарное, самое укосное местечко. Изматерил Чижова Иван от души, грозил сгрести сено, да так и не сгрёб, рука не поднялась. Но всё это ещё ничего. Двадцать полномерных копён всё равно, прикидывал Иван, должно было получиться. Вторая беда оказалась больше и горше: приходит однажды Елена грести, а тех валков, что на открытом месте, на границе с колхозным лугом, нет. И стоит здоровеннейший, как слон, колхозный зародище. Ажно слезу вышибло у бедной бабы, до того стало жалко своего пропавшего задаром труда. А по полянкам, по кустам наскреблось лишь девять копёшек – вот и всё сено!..
Ходил Милушкин скандалить в колхозную контору, да понапрасну, председатель «Заветов Октября» в глаза смеялся, что с возу упало, то, дескать, пропало. О судебном иске не могло быть и речи, суд всегда брал сторону колхоза, даже если иск предъявляло государственное предприятие, с целью поддержать захиревшее сельское хозяйство. Просил Милушкин отвести дополнительно покос на десять копён – отказали, нет, мол, больше травы, а если найдётся, сказали, можно брать без стеснения. Побегал Иван, да ничего не нашёл, все лесные полянки, все обочины дорог повыбили, повыхлестали, начисто выскребли пронырливые урзунцы.
Что делать?.. И решил Милушкин разжиться сеном в Черемшанке. Покосов там было очень много, даже из райцентра туда приезжали добывать покос, но порядку – меньше, чем где-либо, и рабочие из Урзуна, кто пошустрей, пристрастились косить самочинно и вывозить сенцо нахалом. Однако в прошлом году добрались-таки до них. Председатель Черемшанского колхоза с председателем Урзунского поселкового совета ходили по дворам, проверяли, откуда сено. И если владелец стога не мог сказать ничего вразумительного, сено бесцеремонно отбирали, увозили тотчас на конный двор марганцевого рудника, колхоз же предъявлял руднику счёт за якобы проданное сено.
И всё же Милушкин отважился рискнуть: ну не резать же, в самом деле, корову?! Забросил косу на плечо и отправился в угодья «Света коммунизма». Нашёл в лесу полянку – травища жутко выдурила, маленькому мужичонке по пояс будет. Прикинул – самое малое на три копны наберётся. Повесил сетку с ужином на куст и начал косить. Свистит коса, изголодавшаяся по работе, режет траву вместе с прутняком, а тут ещё прошлогодняя ветошь вяжет ноги. Не косили эту полянку, по всей видимости, давно, а может, и вообще никогда не косили. Льётся пот по лицу, и рубаха, слышно, стала набухать на спине, но приятно Ивану, так бы, кажется, шёл и шёл, широко, твёрдо ступая по мягкой пружинящей кошенине, и посвистывал косой, так бы и рубил сплеча душистую травушку, так бы и шагал мерно и чётко до самого края земли, до моря-океана, если б знать, что имеешь право на такую работу, что польза тебе будет от неё. А то всё думается, будто зря мытаришься: вдруг да опять колхоз отберёт?! Уж не лучше ли плюнуть на всю эту канитель, продать корову и навсегда избавиться от подобного душемотательства?..
Поработал часа полтора, остановился покурить. Но вначале толкнулся в лес на разведку. Не терпелось посмотреть, есть ли ещё травёнка поблизости. Довольный обходом, вернулся назад, сел на валежину, закурил. До темноты ещё часа два, можно много успеть. Покурил – и опять за работу. Только начал – послышался лошадиный топот и треск кустов. Кто-то ехал, несомненно, на звук косы. Милушкин почему-то вспомнил Алексея Куренкова. бухгалтера ОРСа, про него рассказывали, похохатывая, что он, хитромудрствуя лукаво, вознамерился для купленной нетели заготовить корм задарма: косит он, якобы, прямо на заброшенной лесной дороге в выходном костюме, а жена с пятилетней дочуркой на страже, только появится кто-нибудь на дороге, косарь по сигналу жены бросает косу в кусты, подхватывает под руку благоверную, а у неё специально для отвода глаз в руках букет цветов, и они вальяжной походочкой с мечтательными глуповатыми улыбочками прогуливаются, показывают, как они культурно и приятно, а главное, невинно, не нарушая законов, проводят свой досуг. Вспомнил и презрительно усмехнулся. Его усмешку можно было расшифровать так: «Захочешь до ветру – штаны расстегнёшь».
Всадник с ходу напустил было своего сивку-бурку на Милушкина, но животное, пугливо всхрапывая, норовило отворотить, объехать стороной высокорослого незнакомого человека, неуступчивого, вполне уверенного в своих силах. То был, конечно же, черемшанский лесообъездчик Николай Жмыров, как всегда, весь какой-то лохматый, одетый во что-то мятое, драное, бесфасонное.
– Это чего тут, а?! Чего тут делаешь?! – заорал Жмыров, досадуя, что первый наскок на похитителя колхозной собственности получился явно неудачным. – Стой, холера тебя забери! – Это уже своему коню, нетерпеливо, заполошно топтавшемуся.
Воткнув косьё в землю, Иван локтём правой руки навалился на верх косы, молчал, отдыхал. Лицо большущее, бугристое, шишковатое, надбровные дуги выпуклые, брови круто, дремуче нависли, нос на семерых рос, мясистый, неправильный, некрасивый, как и все лицо, но внушительный, и когда Милушкин вот так спокойно и хмуро, не моргая, смотрел на кого-нибудь, тому даже боязно делалось, будто оказался невзначай один на один с африканским бегемотом, который, чего доброго, может броситься в атаку.
– Кто разрешил, а?! Тебя спрашиваю или кого?! Едрит-твою мать!
– Ну не базлай!
– Ах вот как?! Ну погоди! Я с тобой тогда не так буду разговаривать! Ты у меня узнаёшь! Я т-тебе покажу кузькину мать!
– Да брось ты начальника разыгрывать! Никто тебя не боится.
– Н-ну и н-нар-родец пошёл!.. Постой, постой, да я тебя знаю! Ты живёшь в посёлке с того краю, что к болоту, да?.. Третий или четвёртый дом, да?.. Так что если что, мы тебя запросто найдём… За ушко да на солнышко! Хах-ха!
– А я, думаешь, тебя не знаю? Давай-ка лучше закурим. Ну не кобенься, Никола. У меня «Беломор».
Лесообъездчик. всё ещё хмурясь, взял-таки папиросину, закурил. Милушкин бросил косу, сел на землю.