Кузакова повернулась и пошла. Глядя ей вслед, Валентин думал: «Нет, такой экзамен – разговаривать с любимой девушкой – в тысячу раз труднее, чем экзамен по языкознанию!..»
Ох, и долгая же, ох, и маятная же лютая якутская зима! Занятия в школе, да и в институте тоже, начинались при электрическом свете, заканчивались при нём же. Всего-навсего каких-нибудь четыре часа естественного дневного света! Тьма и холод, холод и тьма властвуют безраздельно. Суровый гнёт мертвящих вселенских стихий, казалось, не кончится никогда. Медленно, неуверенно, лениво вытесняет тоскливый рассвет глухую и немую северную ночь, и на востоке вдали, на краю лесистого горизонта, затянутого морозной грязно-серой дымкой, возникает и неспешно набухает нечто палево-кремовое, долженствующее быть утреннею зарею. И вот в этом скупо разлитом по окоёму киселе незаметно для самого зоркого наблюдателя оказывалось едва угадываемое по очертаниям земное светило, похожее не на шар, а на блекло-оранжевое пятно. Но высвободившись из болотистого киселя зари, который вмиг терял далеко не яркие краски, солнце, хотя не больно-то верилось, что это действительно настоящее солнце, потихоньку, робко начинало, обморочно-усталое, печальное, свой недолгий путь по выцветшему небосклону.
Началась третья, самая большая учебная четверть в школе. После каникул и педагогам, и ученикам неохота было вновь впрягаться в лямки работ и забот, требовалась недельная раскачка, прежде чем круговерть школьных тягот и домашних будничных хлопот становилась такой же привычной и необходимой, как умывание по утрам, как дыхание днём и сон ночью. Трудовой ритм стимулировал жизнедеятельность работников детдома, и представлялось, что вне этого бодрящего ритма было бы немыслимо пережить, перемочь мрак и холод безжалостной зимы.
Однажды на перемене к Третьяковой подошла Таня Гордеева и спросила шепотом:
– Степанида Мелентьевна, вы знаете молитвы?
– Знаю, конечно, а зачем тебе это?
– Я верю в Бога, но молитв не знаю.
– Кто же тебе внушил веру в Бога?
– Мама. Она верила, молилась, просила боженьку, чтоб нашего папку уберёг, да только понапрасну. Убили нашему папу на войне, а потом и маменька умерла. Ну вот, когда она умирала в больнице, наказала мне верить. Осиротеете, мол, вы с Павлом, так больше некому вас поручить, как самому Богу. Но я тогда не думала про молитвы, думала, мама выздоровеет. Я верю, но как к нему обращаться, не знаю. Должен же кто-то нас жалеть, правда?
– Правда. Но он не только о вас, сиротах, заботится. Он всем, кто к нему взывает, помогает. Ну хорошо, Танечка, останься после уроков.
Они остались одни в пустом классе, и учительница продиктовала своей ученице «Верую» и «Отче наш», строго наказала поскорее выучить, а бумажку с текстом молитв сжечь. Предупредила, что если начальство узнает про это, то её уволят с работы.
– Я всё поняла, Степанида Мелентьевна, никто про это не узнает. А если что, пусть хоть до смерти замучают, не сознаюсь!
– Ну вот и ладно, – улыбнулась Третьякова. – Бог не выдаст, свинья не съест.
– А он добрый, боженька?
– Бог – это сама любовь, Таня. Он дал нам закон любви. «Возлюби ближнего, яко самого себя», – это одна из главных заповедей.
– Это которых ближних, девчонок из нашего класса?
– Нет, не только. Ближний – любой человек. Мы, христиане, должны любить всех людей и даже врагов своих.
– Ну как же так, Степанида Мелентьевна?! Да разве я смогу полюбить Хряка или поварих наших?! Да ни в жизнь! Я ненавижу их!
– Это неправильно, Таня. Нельзя в себе зло копить, это грешно. Зло порождает зло.
– Я, наверное, плохая, нехорошая, мне, наверное, никогда не стать настоящей, доброй христианкой, – плачуще сморщилась Гордеева, – не смогу я злодеев полюбить.
Учительница погладила по голове, по плечу и обнадежила свою ученицу:
– Сможешь. Ты умница, ты хорошая, у тебя доброе сердце. Не сразу Москва строилась, всему своё время. Молись – и всё будет хорошо! Господь пошлёт тебе любовь ко всему и всем и мир душе твоей!
– А как креститься, Степанида Мелентьевна? Научите!
Третьякова опасливо покосилась на дверь: вдруг да кто-нибудь заглянет ненароком и застигнет советскую учительницу за таким преступным занятием – совращением ученицы в православную веру.
– Надо дверь подпереть.
Таня схватила стул, подбежала к двустворчатой двери, вставила в дверные ручки стул одной ножкой, надежно заблокировала вход. После этих предупредительных мер Третьякова показала Тане, как складывать пальцы правой руки в щепоть, как совершать крестное знамение. Девочка старательно повторяла движения и шептала: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа, аминь».
Вскоре Таня с гордостью поведала Степаниде Мелентьевне, что почти все девочки 4 «А» класса посвящены в тайну о Господе Боге-Отце и его Сыне Иисусе Христе, погибшем на кресте и воскресшем, что они с большой охотой выучили молитвы и молятся Богу.
– Как же вы молитесь, в открытую, что ли?! – встревожилась Третьякова.
– Нет, тайком, под одеялом, когда свет в комнате погасят. И утром перед подъемом так же.
Сохранить в тайне всплеск религиозности, конечно же, не удалось. Хрунько вызывал к себе в кабинет многих подозреваемых в религиозности, но ничего не добился. Допрашиваемые или всё отрицали, или утверждали, что верили всегда, что веру им привили родители, дедушки-бабушки ещё в раннем детстве. Хрунько не сомневался, что виновата всё та же злокозненная Третьякова, но доказательств не находил.
Однажды на уроке родной речи, читая отрывок из поэмы Некрасова «Мороз, красный нос», Степанида Мелентьевна запнулась на словах «идёт эта баба к обедне пред всею семьей впереди» и спросила:
– Что это значит – «к обедне»? Кто знает?.. Куда это шла Дарья со своим семейством?
Ни одна рука не поднялась: никто не слышал такого слова.
– Раньше, до революции, было много церквей, и все люди в воскресенье шли туда и молились Богу, – объяснила учительница. – Молились долго, с утра до обеда, и потому это богослужение называлось обедней.
– А что, Некрасов тоже молился Богу? – выкрикнул кто-то.
– И Некрасов, и Пушкин, и Гоголь. Многие великие люди были верующими.
– И Пушкин тоже?! – глаза девочек восторженно сверкали: значит, Бог и в самом деле не поповская выдумка, как им говорили.
«А почему бы и впредь не беседовать с детьми о Боге прямо на уроках, – подумалось Степаниде Мелентьевне, – когда представится для этого подходящий повод? Почему бы по утрам первый урок не начинать с общей молитвы, как это бывало во всех школах до революции?»
Мысль эта так понравилась Третьяковой, что она решила рискнуть, если Бог, мол, не выдаст, Хрунько не съест!..
На следующий день заранее предупреждённые старостой девочки после приветствия не сели, а продолжали стоять и, едва шевеля губами, стали петь «Отче наш». Глаза детей сияли: вот, мол, мы вместе со Степанидой Мелентьевной молимся боженьке, и никто не в силах нам помешать, запретить!