Никогда не изгладятся из памяти солнечно-голубые безмятежные просторы этой реки. Разве забудутся ее курьи и косы, улова и стремнины, мысочки и заливчики, протоки и стрелки островов?.. Разве забудется, как тихим летним вечером из километровой дали, с другой стороны реки, слышатся, бывало, удары весла о борт лодки и будничный разговор так явственно, словно те люди копошатся в десятке метров? Разве затуманится картина июньского полдня, когда тянешь, бывало, лодку бечевой против течения и вдруг видишь, как на шелковисто блещущую гладь реки выворачивается в погоне за кем-то увесистый ленок, а впереди его малюсенький хариусок удирает во все лопатки к берегу по самому короткому маршруту, хариус скачет буквально по воздуху, едва задевая хвостиком воду, а грузный преследователь высовывается из воды наполовину; в напряженном по-спортивному темпе они мчатся к берегу, у самой суши, на урезе воды, верткий хитрец успевает отпрянуть в сторону, а ленок по инерции выскакивает на сушу чуть не к твоим ногам?! Неужели забудешь, как, ловя окуньков за островом в протоке, вдруг оцепенеешь от знобящего восторга, когда невдалеке всплывет на поверхность не какой-нибудь таймешонок-недоросток, а сам таймений царь, да так трепыхнется, так хлестанет хвостом по сонной поверхности реки, что волны кругами побегут по водной глади, а мы с братом, взглянув друг на друга круглыми глазами, ахнем:
– Вот это да-а-а! Вот это мо-о-ощь! Как думаешь, сколько в нем пудов?.. Эх, затесался бы такой дурило на перемет! Впрочем, нет, не надо, ни к чему. Такого все равно не вытащишь. Утопит ведь, окаянная сила, как пить дать утопит!
Но это только говорилось, что ни к чему, а в действительности мечталось, хотелось, жаждалось.
Четыре года спустя наша семья возвращалась с Севера в «жилуху». Без сожаления мы покинули Якутию, где как шагнул, так провалился в болото, где, кроме мрачных лиственниц да гнилых берез, других деревьев нет в лесу, а коренные жители в глаза не видели сосну и не ведают вкуса черники. Планы родителей были таковы: если в иркутском облоно не предложат ничего стоящего, махнуть в Красноярский край, отец всю жизнь мечтал закатиться в плодородную Минусинскую долину, да все как-то не получалось. Мне же, студенту Якутского пединститута, надлежало перевестись в другой, педагогический же вуз, тот, что окажется расположен ближе к месту назначения отца.
Возвращались тем же водным путем по Лене, так что предстояло вновь увидеть знакомые края, к которым, хотя я и не родился там, навсегда прикипело мое сердце. Но тогда, в тот час, когда ожидалась встреча с местами моего отрочества, я не знал, насколько они дороги мне, а вообще-то, все в нашей семье были взволнованы, каждый, разумеется, по-своему.
Пароход поравнялся с ярами Миханоши. Миханоши – это внушительные по высоте бурые каменистые обрывы на левом, да, почему-то на левом берегу; склоны круты, почти отвесны, но, как правило, не падают прямо в реку, видно, что, пожалуй, везде можно пройти сухой ногой по осыпям слоистого плитняка; кой-где по трещинам цеплялись за камни квелые соснушки, но в основном лес выше голого бурого среза, на лбище хребта.
Миханоши вечно маячили внизу, километрах в двадцати от села, они замыкали собою самый дальний угол обозреваемой части долины и манили, дразнили, заставляли работать воображение; за пять лет жизни в Петропавловске я так ни разу и не побывал здесь, зато, созерцая издали, много мечтал и пытался представить, как выглядят скалы и берег вблизи. Само название, должно быть, тунгусское, казалось таинственным, как заклинание шамана, и торжественным, как припев военного гимна.
И вот теперь некогда недосягаемые бурые скалы передо мною, как на ладони, я с интересом, даже торопливо-придирчиво обшаривал, ощупывал внимательным взором параллельные линии горных пластов, редкие выступы на скалах, скаты, наплывы щебня и с грустью догадывался, что не удержу в памяти их облик, потому что за восемь дней пути видел множество подобных обнажений, я опоздал познакомиться с ними и унесу с собой не реальный, не этот, а тот, из детства, туманный, расплывчатый образ Миханоши, разукрашенный выдумками-чудесинками.
Вот Сполошино слева, а направо – почти что рядом Орловка и Березовка. Не раз приезжал сюда я на лодке с отцом во время осенней продовольственной кампании, никто, конечно, не продал бы хлеб за деньги, по дворам не ходили, нажимали на председателя колхоза, тот вздыхал, чернел лицом: фондов нет, но как отказать учителю единственной на всю округу школы-семилетки?.. И, глядишь, после тайных и глубокомысленных переговоров с бухгалтером, выделяли пуда два зерна.
С каждым ударом пароходных широких плиц все знакомее и роднее места. Сколько раз по булыжистым скатам именно этого, правого берега вел я лодку бечевой. Где-то здесь вот однажды я взбирался на молодой кедр, рискуя обломить хрупкую вершинку, все тоньше и жиже ствол, и наконец почти что никакой опоры не осталось под руками-ногами, а сердце захолонуло страхом, но все же я дотянулся до самой макушки и сорвал две смолистых шишки, довольный собою не меньше, чем сказочный Иван-дурак, ухвативший портрет царевны с верхнего окна многоэтажного терема.
Вот деревня Сукнёво, а рядом на узком и продолговатом острове ельник. Как он похож издали на черный крутобортый корабль! Все деревья, как на подбор, высоченные, стройные, а когда пробираешься по нему, то невольно проникаешься уважением к его древности. Такой лес нельзя рубить, рука не поднимется. А какие шишки там хрустят под ногою! Небывалые, в косую четверть! На отшибе перед ельником в сторону реки, наподобие всплывшей подводной лодки, протянулся узенькой полосочкой галечный осередок, так любимый косяками диких сторожких гусей: на выстрел тут к ним никак не подберешься.
Зато утку в Сукнёвской протоке около ельника можно добыть запросто: подъедешь, бывало, к острову с тыла, минуешь лес, ползком через лужок прокрадешься к обрывистому земляному берегу – батюшки! Уток-то, уток – тьма! И по всей протоке, и у берега – сотни уток самых различных пород и окрасок. Ныряют, кормятся, ощипываются, друг за другом ухаживают, ну, настоящий утиный рай!.. Выберешь селезня, что поближе, у самого берега, свесишь ствол ружья вниз с обрывчика и – бабах!
Ой, что после этого происходит! Кряканье, хлопанье, свист, шум наполняют окрестность, вся масса перелетных птиц поднимается на крыло, прятаться здесь бесполезно, встаешь, окутанный вонючим облачком порохового дыма, во весь рост и, неожиданно для самого себя, чувствуешь, что совершил что-то нехорошее. Спугнутые птицы стаями и в одиночку носятся над протокой во всех направлениях, но далеко не улетают, потому что лучшего места им не найти. Наконец, они рассаживаются поодаль и смотрят в мою сторону настороженно, ждут, когда уйдет враг, то есть я. Если спрятаться в ельнике и подкрасться к обрывчику через часик, можно опять поймать на мушку дичь, но мне как-то не по себе под взглядами сотен птиц, и я ухожу, совсем ухожу, смущенный, озадаченный тем, что сами же утки, разжигающие неукротимую охотничью страсть, способны эту страсть пресечь.
Наконец, показался Черный Камень. Пароход шел ближе к правому берегу, но все-таки я разглядел издали дикий каменистый простор и земляной бугор, мысочком надвинувшийся в сторону реки, жива была и старая черемуха, в корнях которой я прятал свой самодельный крюк из ивовой рогульки и гвоздя. Быстро сменяющимися картинами закружились воспоминания передо мною. Необычная, дотоле неизведанная сладость разлилась по груди, наполнила ее, подступила к горлу и властно потребовала выхода, освобождения. Я вдруг почувствовал, к своему ужасу, что по моему лицу текут слезы.