На конюшню нас не пускали, старики там сердитые, с ними не сговоришься. Да и нечем там было поживиться: конюхи скребли, чистили лошадей щётками чуть ли не ежедневно, и шерсть по волоску осыпалась наземь, терялась попусту. Но коней мы тоже теребили, только не своих, а якутских.
Из многоснежной Якутии через село всю зиму шли табуны коней. Низеньких, ширококостных, длиннохвостых. Они двигались спорной равномерной рысью и не россыпью, а вытянутыми в одну линию цепочками. Умно придумано! Потеряться, выбиться из строя тут никак невозможно: уздой конь привязан к хвосту впереди бегущего, а его хвост, в свою очередь, тащит того, что сзади. На переднем коне сидит якут, погонщик, закутанный шарфом до глаз, если это высокорослый человек, ноги ему приходилось подгибать, чтоб не волочились по дороге, а у самого заднего коня хвост заметает след за собою.
Катались однажды с бугра ватагой как раз около конюшен, там береговой скат круче, чем в других местах, катались на больших санях, выброшенных с конюшего двора, затаскивать на бугор эти тяжеленные сани надо всем скопом, зато и весело же потом лететь на них с горы – дух захватывает!
Уже темнело, когда подрысили к конюшне четыре связки якутских лошадей. Конюхи запустили их во двор, вынесли, раструсили охапки сена и повели погонщиков на ночлег.
Видим: надзора нет, потихоньку пробрались во двор к коням, уж больно непохожим на наших, стали ощупывать их, дивясь мохнатости. У наших коней шерсть мелконькая и плотно прилегает к телу, будто прилизанная, а у этих длинная и топорщится, как на дикобразах, все волоски дыбом стоят. Кони – а мохнатей медведя! Чудовина!
Вот тогда-то Кольке Захарову и пришла идея обскубить этих невиданных лохмачей-мохначей. Я запустил пятерню в гущину шерсти, а иней и намёрзшие сосульки холодят пальцы, но волоски крепко сидят, не отрываются. Мы поискали и нашли в завозне скребки, принялись за дело. То ли устали коняги, то ли от природы были смирными, не знаю, но только они спокойно давали себя обцарапывать, не лягались. Федьке Красноштанову один раз прилетело – по валенку, не больно.
Когда смотришь в обледенелое окно или издали, якутские кони кажутся сивыми из-за обындевелости, а на самом деле, когда вот так вплотную стоишь и обтерхиваешь, видишь, что они разной масти: и вороные, и гнедые, и буланые.
Мы уже натеребили и напихали по карманам мокрой, остро пахнущей потом шерсти, когда пришёл конюх дядя Харлампий, с бордовым родимым пятном во всю левую щеку, и прогнал нас, ещё и пристыдил, совести, дескать, нет, раздеваете гостей; им ещё бежать да бежать до Иркутска, толковал он, а потом, как перевезут их по железной дороге на фронт, тоже жизнь несладкая пойдет: доставлять снаряды на батареи, вывозить раненых с поля боя, таскать походные солдатские кухни – и всё это под вражеским огнём.
Завидев на нашей улице очередной табун якутских мохначей, мы непременно пересчитывали животных в каждой связке, а потом складывали, подсчитывали, сколько прошло их за день, и, довольные, делились соображениями: ну, уж теперь-то фрицам крышка, сомнут, затопчут их якутские лошади, они хоть и низенькие, зато грудастые, сильные, выносливые.
Долго не могли понять, почему связки неодинаковы: в одной восемь, в другой – девять, но не больше десяти коней. Оказывается, в начале этого грандиозного перехода их было строго поровну, по десятку в каждой цепочке, но не все выдерживали безостановочный бег изо дня в день сквозь туманы, пурги и заносы, иные падали на ходу. Таких, не мешкая, отвязывали и оставляли на дороге, не заботясь о спасении: ни кормов, ни лекарств с собою у погонщиков не было. Да и падали кони, как правило, замертво.
В одну из военных зим как раз под Красным яром лежал труп якутского коня, и жители села наведывались туда за мясом для собак. Мы с Гошей проходили однажды на лыжах мимо, видели его: шкура чёрная, как на медведе, а мёрзлое мясо, искромсанное топорами, кровяно-багровое.
Но не слышно было, чтоб замерзали погонщики: якуты – они к холоду привычные.
Наша давняя жгучая рыбацкая мечта исполнилась в свой срок: мы поймали тайменя! Это случилось поздней осенью, когда ельцы в корчаги уже не лезут, мандырышек тоже не видать: все забрались в уютные ямы на зимний отстой. Живцов отлавливали на озёрах, что в пойме Захаровки и около леса, за колхозными полями. Иные озерки до смешного малы, величиной с добрую лужу, но гальяны и караси в них всё равно есть. Продолбишь лунку (в эту пору озерки уже ледком закованы), привяжешь к корчаге палку и опустишь её на дно. Намазывать горлышко тестом нет надобности: водоёмчик мал, обитатели если не с голода, так ради любопытства заберутся в ловушку в достаточном количестве.
Перемёт наш стоял ниже стрелки острова, на сливе, там же, где летом добывали щук, а теперь успешно тягали налимов. Я поднял со дна кошкой хребтовину и сразу почувствовал далёкие могучие удары. Я мог прозакласть голову, что на перемёте крупный таймень, но на вопрос брата кисло поморщился и пренебрежительно просипел:
– Да так, возится кто-то еле-еле, налим, конечно, сопливый, кому ж ещё быть?
Гоша подозрительно, почти враждебно сверлил меня взглядом, не веря ни словам, ни хитрецким ужимкам моим.
– Бери весло! – он перешёл с кормы, взял у меня из рук хребтовину перемёта, стал неспеша перебираться по нему вниз, а я рулил.
– Нет, что-то есть! – сказал он многозначительно. Я дипломатично промолчал, не стал спорить.
В такие мгновенья боишься произнести само слово «таймень», точно это может спугнуть желанную добычу, преждевременно сорвать её с крючка. А между тем около лодки забурлил породистый налимище под цвет тёмных глубинных камней. Гоша ловко поддел его крюком, забросил в лодку.
– Вот кто нас взбаламутил! Ну и умора! Хор-рош, ничего не скажешь! Барахтается, как путный. У-у, скользкая морда! Куда, куда ползёшь, холера? Как дам сейчас обалдушкой по голове!
Так потешались мы наперебой над налимом, стараясь обмануть друг друга, убедить, что на перемёте больше ничего нет, твёрдо уверенные, что налим – это лишь начало, так сказать, прелюдия славы, увертюра к симфонии, что те удары, которые передавались по хребтовине перемёта, производил не сонливый налим-увалень, а таймень, красавец-богатырь.
Спустились по перемёту ещё ниже, и вдруг он, чуя приближение человека, всплыл на поверхность и возмущённо ударил хвостом по воде, шлепанул громко, яростно: ваш вызов, дескать, принял, теперь держитесь, драться буду до последнего!.. И мы этот воинственный знак тайменя, уверенного в себе молодца-удальца, поняли и приняли точно так же, как солдаты – сигнал полковой трубы, зовущей в атаку. От волнения и сознания, что настал редчайший и, быть может, счастливейший момент в нашей жизни, мы вмиг стали немножечко ненормальными.
Я набросил на уключину петлю из хребтовины перемёта, поставил, таким образом, лодку на якорь и принялся подтаскивать тайменя, однако мне это плохо удавалось, у него было достаточно сил, чтобы держаться на таком почтительном расстоянии, что мы никак не могли увидеть, каков он. Десятикилограммовый таймень в воде, в своей стихии, так же силён, как здоровый крепкий мужик на суше. Срывался с места таймень каждый раз неожиданно и резко, причём броски его были настолько стремительными и затяжными, что я еле успевал травить свободный конец перемёта, рискуя изуродовать пальцы крючками.