В этот вечер я впервые пошел в синагогу. До сих пор я только заглядывал внутрь украдкой, а теперь поразился тому, как внутри красиво. Что-то заставило меня притихнуть, словно сам Бог присутствовал в этом месте, слушая возносившиеся ему молитвы. На мне был черный костюм и белая рубашка, позаимствованные у одного из братьев. Они были велики мне, рубашка вылезала из брюк, и папа делал мне знаки, чтобы я ее поправил.
– Надеюсь, теперь ты знаешь иврит достаточно хорошо, – заметил он шутливо.
Я не знал его достаточно хорошо и бормотал что-то невразумительное, когда надо было повторять слова молитвы. Мы с папой были на мужской половине, мама и Ханна на женской. Я заметил мадам Галеви. На ней была кружевная шаль и темно-фиолетовое платье. Она встретилась со мной взглядом, и в глазах ее промелькнуло одобрение по поводу того, что я привел родителей. Мама посмотрела на меня прищурившись, и я быстро отвел взгляд от женщин и устремил его прямо перед собой на алтарь в центре синагоги. Как бы ни смотрела на меня мама, я был доволен, что выполнил просьбу мадам Галеви.
Все глазели на нас, когда мы выходили из синагоги. Некоторые мужчины подходили к отцу и здоровались с ним за руку. Это был знак, что конгрегация признала нас. Мама молча кивала женщинам, которые бойкотировали ее столько лет.
Меня не пригласили за стол вместе со взрослыми, и я сидел на кухне с Хеленой Джеймс. Она приготовила цыпленка, запеченного в тесте, замечательный хлеб из маниоки и несъедобные пирожные с манго.
– Любимые пирожные мадам, – сказала она и сообщила мне, что работает у мадам Галеви почти пятьдесят лет. Она помогала ей ухаживать за ее детьми, которые тоже обожали пирожные с манго. – Совсем как ты, – добавила служанка.
Я, разумеется, съел все, что она мне положила.
Голоса в столовой то повышались, то понижались. Я все время ждал, что они начнут спорить и раздастся сердитый голос мамы, но ничего такого не услышал. Наверное, я уснул, положив голову на кухонный стол, потому что как-то сразу стало поздно. Мои родители встали из-за стола, мадам Галеви обнимала Ханну, говоря, что было очень приятно видеть у себя в гостях такую обворожительную девушку.
В этот вечер бойкот, объявленный нашей семье, закончился, и тучи, висевшие над нами, рассеялись. Никто больше об этом не вспоминал. Наверное, вскоре после этого были посланы письма в королевский суд и на адрес датского раввина с отказом от выдвигавшихся ранее претензий к моим родителям. Покупатели стали разговаривать с нами, как с полноправными членами общины. Мама время от времени посматривала на меня так, словно не могла понять, как это мне удалось восстановить хрупкий мир между ней и всей остальной конгрегацией после многолетней войны. Сжав губы, она, казалось, гадала, что же я за птица такая. Но в этом не было ничего нового, и я не обращал на это особого внимания. В школе у меня появились друзья – мальчики, которые работали после уроков в поле или ловили вместе со старшими братьями рыбу. Иногда я выходил вместе с ними в море на ялике, но они считали меня лентяем, потому что я предпочитал рисовать, как они работают, вместо того чтобы помогать им. Ближе всех я сошелся с братьями Питером и Илайджей. Один из них был старше меня, другой – на год младше. Чтобы проводить с ними время, мне пришлось научиться ловить рыбу и чистить ее. Я стал лучше понимать море, видел разные слои воды, проплывавших под нами морских существ и бледно-золотистых или красных рыб, а также зеленые, как мох, водоросли и раковины, сверкавшие, как опалы или как звезды, упавшие в море. Я теперь по-другому смотрел на людей физического труда; мне нравилось рисовать их за работой.
Через несколько недель после примирения друг Ханны сделал ей предложение, а папа стал регулярно посещать синагогу по утрам, а также вместе со всей семьей вечером в пятницу. Правда, я часто пропускал службу и использовал предоставленное мне свободное время в своих целях: ходил в гавань, чтобы рисовать, и иногда даже зарабатывал тем, что писал портреты моряков по их просьбе. В остальные вечера папа по-прежнему молился в одиночестве в нашем саду. В мою комнату доносились через окно слова его молитв. Он был еще молодым человеком тридцати с лишним лет, серьезным и неравнодушным к окружающему миру. Он любил разговаривать с простыми людьми, они ему нравились, как и мне. Когда мы гуляли, он задавал вопросы о самых простых вещах, так как вырос не на острове и любая птица или цветок были ему не менее интересны, чем мне. С возрастом я стал чувствовать бóльшую близость к отцу, и он ко мне, по-моему, тоже. Он часто разговаривал со мной не только как с сыном, но и как с другом. Он сказал, что остров околдовал его, когда он впервые сюда приехал. При этом он засмеялся, но мне казалось, что он все еще удивляется неожиданным поворотам в его жизни. Я признался ему в своем увлечении рисованием и живописью. Когда я сказал, что, по-моему, цвет – это все, он согласно кивнул и вспомнил, как впервые увидел бирюзовое море, красные холмы, стаи сверкающих, как бриллианты, птиц. Однажды мы взяли ветку бугенвиллеи с цветами, оборвали цветы и, аккуратно свернув их, разложили на земле, чтобы изучить все оттенки алого и розового. В другой раз мы пошли на пристань узнать насчет прибывших товаров, и он сказал мне, что они с мамой часто видят одни и те же сны. Это было частью того колдовства, о котором он говорил.
Я по-прежнему носил мадам Галеви покупки из магазина и все ждал, когда же она расскажет мне обещанную историю, но она всякий раз уклонялась от этого разговора. Иногда я встречал на улице Марианну. Она смеялась над тем, что я таскаю мешки с мукой и сумки с овощами.
– Ты носишь продукты этой злобной старухе? Почему? Ты же не ее слуга.
Я не мог это объяснить. Может быть, я просто привык ходить в огромный дом. Он разваливался, так как у мадам не было сыновей, которые могли бы починить стены и крышу, и не было денег, чтобы нанять рабочих. Но мне нравилось, как тени в саду образуют полосы на фоне желтого солнечного света, мне нравился и сам дом, старые тарелки на столе, а также пионы розового и абрикосового цвета, которые она выращивала. Некоторые из них были величиной с тарелку. Мне нравилось, как миссис Джеймс наклоняла голову, когда резала лук и мяту, но, наверное, больше всего мне нравилось, что обе старые женщины восхищались моими скромными способностями и аплодировали, когда мне удавалось что-нибудь наладить в доме и, взяв гвозди и молоток, починить ставни или крыльцо.
Во время одного из визитов я увидел на полке маленький портрет девочки. Я решил, что голубоглазая крошка – дочь мадам Галеви, жившая в Чарльстоне. Но я почему-то чувствовал, что не стоит расспрашивать мадам, она сама расскажет мне все, когда сочтет нужным.
Однажды она удивила меня, когда пришла ко мне в магазин вместо того, чтобы дождаться меня дома. Закончив работу, я вышел на улицу, и там меня ждала она. При ярком дневном свете было хорошо видно, как она слаба и стара – уж точно за девяносто. Мне казалось, что я даже вижу, как колотится ее сердце после подъема к нам на холм. Она так устала, что мистер Энрике вынес ей складное кресло. Был уже полдень, самое пекло.
– Я сам принес бы вам продукты, – сказал я.