Ревность…
Любовь, ее прекрасная госпожа, всегда оправдана, а ревность, горбатая служанка любви, проклята. Таков уж горький удел всех верных слуг, когда опасность грозит хозяину.
Да, ревность ослепляет человека. Но не раньше, чем его ослепит любовная страсть. Да, ревность хочет быть неограниченной собственницей, владычицей другого. Но только по доверенности, выданной ей любовью. Как возникает она, неизвестно. Все скверное приходит из темноты. Она терзает и жжет человека, толкает на необдуманные, порой губительные, необратимые поступки. Оставит на время — и ему уже становится лихо вспоминать, что он сказал, что он наделал. А с того момента, когда ревность уйдет наконец из сознания навсегда, человек будто рождается заново.
Нюрка Флегонтовская, с тех пор как стала Анной Губановой и поняла, что Алеха любит, ее и только ее, и нет у нее в любви ни единой соперницы, просто преобразилась. Характер твердый, властный у Анны сохранился, но злобность, раздражительность ее покинули.
Она уже редко вскипала в необузданном гневе и не выкрикивала безобразных слов, спокойно все выслушивала, раскидывала умом и тогда уже решала. По полной справедливости
И если Нюрка Флегонтовская прежде верховодила в сельской комсомольской ячейке, подчиняя всех главным образом своей железной напористостью и огневым нетерпением, теперь Анну Губанову уважали еще и за вдумчивый подход к делу, избирали, дружно соглашаясь: «Лучшего секретаря не найти!»
Именно как лучшего секретаря сельской ячейки Анну Губанову Иркутский областной комитет комсомола послал на учебу в Москву. Уже сама она убедила товарищей в обкоме комсомола, чтобы с ней вместе направили и Алеху. Комсомолец примерный, а, кроме того, без него и она не поедет. В обкоме и посмеялись над нею, и постыдили даже: «Человек ты передовой, а какие-то буржуазные. сантименты разводишь!» Но все-таки послали, в Москву и Алеху. Парень по всем статьям заслуживает поощрения. А что муж с женой, пренебречь можно, на учебе они не будут в подчинении друг у друга. Хотя кто-то беззлобно, и съехидничал: «Положим, у этой жены, муж всегда в подчинении будет».
Послали на рабфак с тем, чтобы потом готовить из них агрономов. Так сказали Алехе. Анне же намекнули, что агрономство, конечно, вещь хорошая, но пусть, она не забывает и о комсомольской работе. Образованные комсомольцы нужны не меньше, чем ученые агрономы.
— Мы еще с тобой, Анна, дела тут такие заварим… — пообещал ей секретарь областного комитета. — Смотри, не вздумай к Москве прирасти.
Прирастать к Москве ни Анне, ни Алехе не хотелось. Столица, конечно, им понравилась. Попервости, после Шиверска, они ею были прямо-таки оглушены. А вскоре разобрались, все оценили на свой, сибирский лад. Посади лесную елочку даже в самом красивом доме, разве расти ей?
Но таежными медведями ходить им по Москве тоже было не по сердцу. Гордиться родной, далекой Сибирью — одно, а выглядеть вахлаками, старой деревней нечесаной — дело другое. Всякие штучки-дрючки побоку — «буржуазия». А сапоги, косоворотка, юбка прямая с широким кожаным поясом и. на голове красная косынка — все это должно быть в порядке.
У Алехи соответственно, что полагается парню: и рубаха, и брюки выглаженные, не с клешем, и кепка. Дух комсомольский. И дикостью серой не пахнет.
Они очень обрадовались, узнав, что их поместят в общежитие, которое находится недалеко от Москвы по Северной дороге, той самой, по которой приехали из Сибири. Пустячок, а все же как-то роднее эти места, словно бы ближе к дому. Когда крутишься на вокзале, после занятий ожидая пригородного поезда, слышишь часто свой иркутский, «чалдонский» говорок. И «паря», и «тожно», и «лонись», и «чо ли», и «язви тя в душу». И лица дальних пассажиров такие привычные, немного плоские и с толстым переносьем, а старики — с роскошными бородами.
Оба они с Алехой любили потолкаться в такой толпе. И если уж не встретить в ней знакомых — где тут! — так с земляками повидаться обязательно. О жизни поговорить.
«Вы, дядя, не иркутские?»
«Тулунекие. А чо?»
«Да так. Мы худоеланские. Недалеко от вас. Как живется?»
«А чо — ничо! Лонись хлеба немного подгорели, а ноне пашаницы в рост человеческий, да, язви тя в нос занежились, полегли. Как страдовать будем? Жатки не пустишь, опять за серпы берись, или чо ли».
«Был бы хорош урожай!»
«Дак чо, паря, он урожай — который не на поле, а в анбаре. Снегом привалит, вот те и урожай! Кого тожно есть будем?»
«В колхозы государство машины дает. Работать легче и быстрее».
«А я про чо тебе баю? Вспахали трактором и посеяли сеялкой, елань у нас просторная, гуляй машина — хорошо! А убирать полеглый хлеб? Таку машину еще не придумали. Ты, паря-девка, говоришь, на агронома здесь? Вот и придумай. Нам, мужикам-то, чо? Артель, когда в ней только рука за руку, кака артель? Энтак и поврозь каждый сработат. Ты дай на всех нам умную машину. Железную силу нам дай. А землю, когда и чо на ней делать, мы знам».
«Дают же машины! Не все и не сразу всем. Машины умные делать — и умные люди для этого нужны. Где их городу взять?»
«Дак вон, вас взяли же! Давай!»
«Так, дядя, нам еще учиться да учиться. Чего сегодня с нас спрашивать?»
«И с нас тожно хлеба не спрашивай. Вот то-то!».
«Да городские и так ремешки, подтянули. Мы видим теперь, как рабочие живут».
«Пошшупай у меня за ремешком, пуза не больше, чем у городского».
«Так как же быть?»
«А так и быть. Работать. Ишь вонзилась!. Думаешь, не смыслю, чо ни деревне без городу, ни городу без нас? А вот как, когда кишка и там и там тонка? Стало быть, терпеть по-; ка надо. Выдюжим. Оно, девка, достаток в народе растет, как молода кедринка, кажный год хоть столько, а вверх».
Такие разговоры были приятны. Они не содержали каких-либо особых открытий. Но всегда создавали хорошее настроение. И оттого, что повидались с земляками, и оттого, что у земляков тоже все идет хорошо.
Прошли, перекипели те самые жестокие страсти, когда надо было бедноте неотвратимо решать: или сдаваться, возвращаться в кабалу, к богатеям, или напрочь стряхнуть их с себя? И глядели мужики друг на друга волками, потому что кто по природе, по ухватке своей волк, он и всегда волк, а доведи тихого до отчаяния — тоже озвереет. Вывезли кулаков в дальние края — стало спокойнее.
Анне припомнилась предзимняя с морозцем ночь в Худоеланской, когда заполыхали изба и амбар Голощековых, а по выбегающим с сельского схода активистам кто-то издалека вдоль улицы ударил несколько раз из обреза. И скрылся, вражина. Счастье, что ни в кого не угодил. Тогда у нее, для всех еще Нюрки Флегонтовской, скулы стянуло злобой. Попадись этот, с обрезом, тут же вырвала бы из рук и сама прошила гада насквозь, а Варвару Голощекову, истошно рыдавшую в едком запахе хлебной гари над пожарищем, так и швырнула бы прямо в огонь. Да спасибо, Алеха остановил. Вот как бывало.