В последний раз он видел ее – черт, когда же это было? – осенью 1939-го? Неужели так давно? Она как раз выходила из «Савоя» – шикарная, как кинозвезда, с изящно завитыми локонами и так тонко перетянутой талией, что на нее было больно смотреть. Под ручку с ней дефилировал тот еще франт – весь из себя шик и блеск. При виде Дрейка она просияла и крикнула: Фредди! Никто, кроме Мисси, не называл его так. Покинув своего спутника, она бросилась к нему с раскрытыми объятиями и ярко-красной, искренней, широченной улыбкой.
А ты стал симпатягой, Фредди, сказала она. Я всегда знала, что ты им станешь.
Она дотронулась до его щеки, и он почувствовал, что заливается краской.
Мне девятнадцать, сказал он. Ухожу в армию – чем скорее, тем лучше.
Зачем тебе это нужно?
Кто-то ведь должен сражаться. Почему не я?
По сотне разных причин, красавчик.
Фредди рассмеялся.
Меж тем франт подозвал такси. Мисси отпустила руку Фредди и шагнула прочь.
Куда ты едешь? – спросил он.
В «Кафе де Пари». Там Кен Джонсон со своим джаз-бандом
[13].
Хотел бы я его послушать.
Я бы тебя позвала, но…
Только скажи, я с радостью.
Ох, Фредди…
Он проводил ее до распахнутой дверцы машины.
Я не так одет, да? – сказал он.
Для меня ты хорош в любом наряде.
Она скользнула на заднее сиденье такси одним плавным движением, словно вся была сделана из шелка, как ее платье.
Вернись домой живым и здоровым, ты меня слышишь? Не забывай кланяться пулям, дурачок ты этакий.
Не забуду.
А как вернешься, найди меня, Фредди.
Где тебя искать?
В «Кафе де Пари», конечно же!
Теперь уже Дрейк перешел на бег. Промчался мимо Святого Павла, похожего на плавучий остров, дрейфующий в море слякоти. Далее по Годлимен-стрит до пересечения с Квин-Виктория-стрит. Воротник был поднят, и он не глядел по сторонам, прекрасно зная маршрут, – он мог бы пробежать здесь и с завязанными глазами. Соленый и сырой запах детства отдавался в ушах звоном сотни колокольчиков, и это был хороший звук даже притом, что он чувствовал себя отнюдь не лучшим образом. По узким проулкам с булыжной мостовой, где слабо светил один-единственный газовый фонарь, он двигался к пристаням; дыхание его было громким, как и голос его памяти, когда он достиг мокрых ступеней, спускающихся к Темзе.
Соберемся мы все у реки, У прекрасной, прекрасной реки…
И эта старая псина-река заметила его появление. Заметила в темноте, когда он мелькнул на фоне задних габаритных огней проезжавшего автомобиля. С поднятым воротником и опущенными плечами, он дул теплым никотиновым дыханием на заскорузлые руки. Нахмуренный лоб. Потерянный взгляд. Старая Темза прослезилась, и уровень воды в ней поднялся на горестный мутный дюйм.
Так не похож на того паренька, которого я знала прежде, сказала река.
Дрейк остановился у стены пакгауза, обращенной к воде. Река вздулась, поблескивая маслянистой поверхностью. Серебристые гребешки волн слизывали отсветы ночных огней и расплескивались на ступенях причала, забрызгивая носки его ботинок. Он ощутил знакомое тяжелое биение в груди и присел на корточки. И река замедлила бег, побуждая его наклониться ниже и прислушаться.
Не искушай ее, услышал он голос своей матери. Отступи назад! Она проникает в самые прочные из вещей и разрывает их на части – стену, дамбу, семью, что угодно, – она способна разрушить все, в том числе любовь. Держись от нее подальше, Фрэнсис Дрейк. Держись от нее подальше.
Его мать могла многое сказать о воде; она могла сказать многое об очень многих вещах, но не о его отце. Только то, что у него были синие глаза, он был моряком и он к ней не вернулся.
К тебе не вернулся моряк синеглазый,
Наверно, тебя и не вспомнил ни разу,
та-дам!
Дрейк откупорил бутылку джина. Сделал первый большой глоток и скорчил гримасу.
Как его звали, мама?
Хватит уже вопросов.
Как звали моего отца?
Счастливчик.
Это имя или прозвище?
Другого у него не было. А теперь спи.
Из трубы в реку сливались отходы с ближайшей тепловой станции; над городом плыла дымка испарений. Или то был смог, он не мог судить наверняка, но в любом случае все огни казались мутными и расплывчатыми. Знакомые краны на противоположном берегу замерли в меланхоличной неподвижности, как утомленные старцы, безучастно взирающие на город. Дрейк снял плащ и, подстелив его, уселся в тени под стеной склада. Этот мир был насыщен влагой, которая пробирала Дрейка до костей, как и воспоминания. Он поднес бутылку к губам. И вот уже он видит свою маму, бредущую сквозь туман по этому самому берегу. Ему одиннадцать лет, и он слышит, как мама зовет его отца, так и не вернувшегося домой. Он слишком юн, чтобы разобраться в происходящем, но он никому об этом не говорит из боязни, что маму упрячут в психушку. Целый месяц она вот так приходила к реке и звала. Потом однажды утром она не пробудилась, и мир уже никогда не вернулся к прежнему состоянию.
У нее было слабое сердце, сказал доктор.
Но Дрейк знал, что ее сердце вовсе не было слабым. Оно было просто слишком тяжелым и разорвалось под собственной тяжестью.
По мосту проехала повозка из пивоварни – он опознал ее по цокоту копыт, эхом доносившемуся сквозь дымку. Дрейк допил остатки джина. Пошатываясь, поднялся на ноги и швырнул бутылку в черную воду. Проследил, как она всплыла горлышком вверх и вскоре скрылась, уносимая течением в сторону Силвертауна, Уоппинга и далее в открытое море. Он совсем обессилел. Черт, да он был попросту пьян; в желудке как будто горел костер. Он двинулся в обратный путь – к уличным огням, к трезвому кафедральному величию Святого Павла, к холодной ночлежке с кричаще яркими хризантемами над кроватью.
На набережной обернулся и бросил последний, затуманенный алкоголем взгляд на Темзу.
И старая псина-река проводила его тяжким вздохом.
7
На следующий день Дрейка разбудил вой пылесоса в соседней комнате. Проклятье, теперь уже и по утрам нет покоя! Голова раскалывалась, внутренности горели, язык словно покрылся кирпичной крошкой. Он таращился на синие обои, пока не вспомнил, где находится. Поднял руку, чтобы взглянуть на часы. Черт! Он проспал обед.