Но со временем его рассудок начал выкидывать фокусы. Воспоминания пустили корни в холоде этой бездонной тьмы и затем прорвались на поверхность, как побеги песчаного тростника, живучие и неистребимые. Вскоре он вновь стал видеть лица из прошлого и ощущать мерзкий запах горящих волос. И однажды ночью он отправился в путь. Никаких прощаний, никаких благодарностей. Он просто сбежал оттуда, где ему было хорошо.
Он обходил стороной города и железнодорожные станции, двигаясь вглубь страны с остановками в глухих деревушках или на фермах, нуждавшихся в рабочих руках. Спал на сеновалах, где ему в сумерках составляли добрую компанию переминавшиеся с ноги на ногу коровы. Он жил тихо и одиноко, как монах-отшельник. Выполнял свою работу, питался тем, что давали, – хлебом и сыром, изредка тушеным мясом – и никогда не тратил заработанные деньги. Но вот однажды, когда он ночевал неподалеку от Тура, на сеновал забралась хозяйская дочка и легла рядом с ним. Без лишних слов она расстегнула штаны Дрейка и начала играться с его дружком. Он был растерян и смущен, проклиная соседство животных, которые громко фыркали и мочились на пол. Но она оказалась весьма искушенной для восемнадцатилетней девчонки: нагнулась и взяла его в рот, и он отвердел, и сам по себе этот факт, казалось, тотчас утихомирил коров. Дрейк очень быстро кончил и остался лежать без движения; она также не шевелилась. Он провел рукой по ее волосам, проверяя, не уснула ли она. Девчонка подняла голову, и рот ее блестел – влажно и зовуще. Прежде с ним такого никто не проделывал, и он не был уверен, что это повторится в будущем. Посему он крепко ее поцеловал, и даже дискомфорт от вкуса собственного семени не помещал ему на мгновение ощутить непривычную умиротворенность.
Они еще немного посидели рядом, прислонившись спинами к стене амбара. Чужие друг другу. Никаких разговоров, никаких надежд. Потом ее начал звать отец, и девчонка ушла. Adieu, сказала она. Прощай. Когда он остался один, смрад коровьих испражнений в прелой соломе как будто начал ослабевать, а потом обернулся запахом свежего сыра – и он вдруг почувствовал такой голод, что был готов жевать собственную руку. Он доел остатки хлеба и после этого понял, что дело было не в голоде, а в чувстве одиночества. Тогда-то он и принял решение вернуться в Англию. Надо было найти что-то близкое сердцу – хотя бы для того, чтобы избавиться от этого гложущего чувства.
Дрейк затушил сигарету. Встал с постели и раздвинул шторы. Мостовая блестела, но дождь уже прекратился. Он поднял чемодан на кровать, щелкнул замком и достал из него початую бутылку джина. Поместив бутылку в карман плаща, он уже шагнул к двери, когда взгляд его задержался на письме.
Завтра, прошептал он. Завтра, я тебе обещаю.
Он покинул комнату и вместе с ней шум соседского скандала, спустился по лестнице и вышел в лондонскую тьму, которую теперь уже не разбавляли парящие аэростаты и рассекающие небо лучи прожекторов. Вышел в спокойную тишину послевоенной жизни.
6
Улицы были безлюдны. Ночь вымела с них все живое, как в давние годы это проделывала чума. Призрачные контуры зданий и людей еще виднелись на оставшихся после бомбежек пустырях, где сейчас росли маргаритки. Дрейк никогда не боялся призраков, в отличие от живых существ. Временами ему слышались шаги за спиной, но при взгляде назад он шарахался лишь от собственной тени, отбрасываемой уличным фонарем. Он свернул на Сент-Джон-стрит, и вдали показался собор Святого Павла. Город святых под управлением грешников, как говорили его тетушки. Возможно, они были правы, подумал Дрейк. Он добрался до погрузочных площадок мясного рынка. Здесь было пусто – только он сам да бумажные пакеты, кружившиеся на ветру.
Запустение его не удивило. Да и как он мог этому удивляться? Он же наблюдал бомбардировку Кана. Волна за волной самолеты сбрасывали бомбы на город, пока не сровняли его с землей, после чего солдаты вступили на узкие, заваленные обломками улицы под прикрытием завесы из дыма и пыли, а воздух содрогался от огненных смерчей, грохота падающих стен и жалобных воплей невидимых жертв. За время войны он более-менее привык к виду мертвых, но не к разрушению зданий. Сотни лет люди тщательно клали кирпич на кирпич, возводя то, что теперь уничтожалось в считаные минуты. А когда уцелевшие жители выбирались из подвалов и начинали приветствовать их криками и даже аплодисментами, ему в голову приходила дикая мысль: может, следует перед ними раскланяться? Нет, конечно, в те минуты он ни о чем таком не думал; подобные мысли появлялись лишь задним числом. С тех пор и началась дрожь в руках, он был в этом уверен. У каждого есть свой предел.
Не сбавляя шаг, он проследовал мимо больничных корпусов в направлении Олд-Бейли. Он и сам не знал, что ожидает увидеть, но, когда перед ним возник угловой многоквартирный дом с пабом на первом этаже, голова его закружилась почти как при морской болезни. Но появившийся в горле комок был добрым знаком, судя по тому, что следом защипало глаза, и он шмыгнул носом. Здесь он провел первые одиннадцать лет своей жизни – вместе с мамой, конечно. Две комнаты на двоих, этого им хватало вполне. Как бы он хотел открутить назад стрелки часов, вернуться в те годы и сказать это маме! Он услышал голоса и смех внутри паба и заглянул в окно. Там не было мистера и миссис Беттс, прежних владельцев, не было мистера Тоггса за пианино, не было Айрис и Лилли с их неприличными историями о постельных делах и о мужчинах вообще. Прошло шестнадцать лет, и все, кого он знал, давно исчезли. Но их забрала не война, а просто жизнь с ее перипетиями, и с этим ничего нельзя было поделать. Нет, он и не думал заходить внутрь, только не в эту ночь. Он закрыл глаза, слушая знакомые звуки дождя и шум проезжающих троллейбусов.
Позднее он бродил по улицам, где играл мальчишкой и где поджидал возвращения соседских мужчин с фабрик или из пабов, чтобы пройтись рядом, воображая их своими старшими братьями, а иногда и отцами. Эти моменты походили на лимонный леденец: кисло-сладкие моменты, когда его рот наполнялся слюной, а затем влажными становились и глаза. Потому что он знал: когда начнет смеркаться и придет время ужина, эти мужчины отцепят его от себя, как отрывают приставший к штанине репей, и вернутся к своим семейным очагам. А он будет снаружи через окна наблюдать эти сцены из чужой жизни – минуту-другую, иной раз дольше, – а когда занавес опустится, пойдет прочь, разочарованный и выбитый из колеи мучительным лицезрением того, чего не имеет он сам. И не будет иметь никогда. И такие моменты почему-то особенно сказывались на движениях его ног, которые переставали нормально функционировать: когда надо было бежать, он замирал как вкопанный, а когда требовалось постоять, вдруг срывался с места – и этот бег невесть куда казался наиболее подходящим занятием для мальчишки, не имеющего отца.
Мисси была единственным человеком, кому он об этом рассказал, и она заявила, что такие моменты делают нас сильнее. Она называла это антигеном – чем-то вроде прививки, предохраняющей от одиночества в будущем. Мисси часто говорила забавные и странные вещи, когда ее не сдерживало присутствие посторонних. Но потом и она исчезла, а нужный ему защитный антиген, увы, так и не был открыт учеными.