Принцесса Дунья, или, строго говоря, принцесса, которая для визитов в мир людей принимала имя «Дунья», то есть «Мир», зашла дальше большинства своих соплеменников. Она так сильно увлеклась людьми, что сумела в самой себе обнаружить человеческие переживания. Эта джинния смогла влюбиться, более того, она уже влюбилась однажды и готова была полюбить вновь – того же самого человека, перевоплотившегося в иной эпохе. Более того, если бы он догадался спросить, она бы призналась, что любит его разум, а не тело. Он сам мог послужить доказательством того, что разум и тело – две разные вещи, а не одна: поразительный ум в, не будем лукавить, вполне заурядной оболочке. Никто не мог бы искренне полюбить Ибн Рушда за его тело, в котором, откровенно говоря, ощущалась дряблость, а к моменту ее встречи с ним, уже и прочие признаки присущего возрасту упадка. Дунья не без удовлетворения отметила, что тело этого спящего мужчины, Джеронимо Манесеса, реинкарнации ее любимого, оказалось существенно усовершенствованной версией оригинала. Это было крепкое, сильное тело, хотя тоже «старое». Лицо Ибн Рушда, помещенное в более удачные декорации. Да, она решила полюбить его, и, возможно, на этот раз ей удастся подобрать какую-то магию для себя и что-то почувствовать. Может быть, на этот раз она сможет не только давать, но и получать. А вдруг его разум туп? Что если это не тот ум, в который она влюбилась в первый раз? Готова ли она удовлетвориться только лицом и телом? Может быть, да, сказала она себе. У каждого свои недостатки, реинкарнация – процедура неточная. Может быть, она согласится не на все сразу. Выглядит он что надо. Этим можно было бы довольствоваться.
О чем она вовсе не подумала: Джеронимо Манесес принадлежал к племени Дуньязат, то есть был ее потомком, ее пра-пра-пра-пра-пра-пра-правнуком, плюс-минус два-три «пра». Формально секс с мистером Джеронимо был бы инцестом, но джинны не признают табу на близкородственные связи. Деторождение столь редкий случай в мире джиннов, что не казалось необходимым запрещать интимные отношения с потомками: потомства-то практически ни у кого не было. А вот у Дуньи потомки были, и во множестве. Однако в вопросе инцеста она следовала примеру верблюдов: верблюд охотно займется сексом с матерью, дочерью, братом, сестрой, отцом, дядей – с любым, кто подвернется. Верблюды не соблюдают приличий и нисколько не заботятся об условностях – ими движет исключительно желание. Таких же убеждений придерживалась, заодно со всем своим народом, и Дунья: чего она захотела, то должна была получить. И, к своему изумлению, она обнаружила то, чего хотела, прямо тут, в узком доме, в узком цокольном этаже, где спящий человек парил в нескольких дюймах над кроватью.
Она любовалась спящим смертным человеком, который не выбирал свое тело: он принадлежал своему телу, и тело принадлежало ему. Смотрела и не торопилась его будить. После неуклюжего вторжения в квартиру этажом выше, перепугавшего тамошнюю обитательницу Голубой Жасмин, Дунья сделалась невидимой и на этот раз предпочла хорошенько присмотреться, прежде чем дать рассмотреть себя. Она медленно приблизилась к возлежавшему на воздухе – он спал беспокойно, на грани пробуждения, что-то во сне бормоча. Осторожнее. Пусть пока не просыпается, ей нужно вслушаться в его сердце.
Кое-что уже было сказано о таланте джиннов шептать, овладевать человеческой волей, нашептывая соблазнительные слова прямо в сердце своей жертве. Дунья была чрезвычайно умелой шептуньей, однако сверх того обладала и более редким талантом: умением слушать, приблизиться к спящему, очень осторожно приложить ухо к его груди и, разгадав тайный язык, которым человек говорит с самим собой, угадать тайные желания сердца. Слушая Джеронимо, она прежде всего восприняла самые очевидные его желания: о, если б мне опуститься обратно на землю, снова почувствовать почву под ногами, под ним грустные, неисполнимые желания старости – о, если б снова стать молодым, вернуть силу молодости и веру, что жизнь будет длиться еще долго, желания человека, вырванного из родных мест – о, если бы вернуться на далекую родину, которую я так давно покинул, которая меня забыла, где я сам теперь буду чужаком, хотя именно там начиналась моя жизнь, верни мне чувство принадлежности, дай пройти по тем улицам, зная, что они – мои, зная, что моя история – часть их истории, пусть даже это не так, пусть большую часть моей жизни этого не было, пусть это будет так, дай мне увидеть, как там играют во французский крикет, услышать музыку, несущуюся с эстрады, еще раз в жизни услышать рифмованные уличные дразнилки. Она продолжала слушать и наконец под всем этим расслышала самую глубокую ноту в музыке его сердца – и тогда джинния поняла, что нужно делать.
Мистер Джеронимо проснулся на рассвете с той привычной ежедневной болью в мышцах, которую уже принимал как новую норму, последствие бессознательной борьбы тела с гравитацией. Гравитация никуда не делась, у него не получалось проникнуться таким самомнением, чтобы возомнить, будто притяжение каким-то образом убывает рядом с ним. Гравитация есть гравитация. Но его тело оказалось во власти неведомой, чуть более мощной силы, направленной против земного притяжения, эта сила тянула его вверх, подтаскивала помаленьку, изнуряла. Он считал себя крепышом, человеком, которого закалили работа, скорбь и годы, такого человека нелегко смутить, но в эти дни, по пробуждении после беспокойного полусна, первые его мысли были: изношен, истаскан, осталось немного. Если он умрет прежде, чем прекратится это состояние, удастся ли его похоронить, или же труп не улежит в могиле, эта сила вытолкнет его из земли, медленно приподнявшись, он прорвет почву и будет висеть над местом последнего упокоения, пока не разложится? А если кремировать – маленькое облачко пепла будет ли упорно держаться в воздухе, плавно возносясь, словно рой праздных насекомых, пока в какой-то миг его не рассеют ветры или же оно не затеряется среди туч? Таковы были его утренние заботы. Но в то особое утро сонное оцепенение мгновенно рассеялось: что-то было неладно. Комната была погружена в темноту. Он вроде бы не выключал перед сном настольную лампу возле кровати. Прежде он предпочитал спать без света, но в эти странные времена привык оставлять подсветку: одеяло то и дело спадало во сне, и приходилось нашаривать его в нескольких дюймах под собой, очень неудобно делать это в потемках. Итак, обычно свет горел, но в то утро он проснулся в сумраке, а когда глаза привыкли к полумраку, понял, что он здесь не один. Женщина медленно материализовалась в комнате – его разум выговорил это немыслимое слово, материализовалась в темноте у него на глазах, женщина, узнаваемая даже в глухой тени, где она проступила: его покойная жена.
Элла Эльфенбайн не прекращала являться мужу во сне с тех пор, как молния отняла ее у него в поместье Блиссов Ла-Инкоэренца – являлась все такой же оптимисткой, все такой же красивой и юной. Ныне, в пору его страха и уныния, она, опередившая его на пути в великую непоследовательность, вернулась ободрить и утешить супруга. В бодрствующем состоянии он никогда не сомневался, что после жизни нет ничего. Если б на него надавили, он мог бы сказать, что на самом деле жизнь – это становление, выход из великого океана пустоты, откуда мы ненадолго появляемся при рождении и куда все обречены вернуться. Однако спящее «я» Манесеса не желало иметь ничего общего с такой педантической окончательностью. Его сон был тревожен и беспокоен, и все же Элла возвращалась, в любящей телесной близости, обволакивая его своим телом, окутывая теплотой, ее нос утыкался ему в шею, он обхватывал рукой ее голову, опускал ладонь на ее волосы. Она говорила слишком много, как всегда, болтушка неугомонная, дразнил он ее в доброе прежнее время, Радио Элла, и случалось, смеясь, но все-таки чуточку раздраженно, он просил ее постараться помолчать хотя бы шестьдесят секунд кряду, и она ни разу не смогла продержаться, ни единого. Она объясняла ему, как правильно питаться, просила не налегать чересчур на спиртное, тревожилась о том, что, живя теперь взаперти, он не получает необходимого и привычного упражнения, обсуждала новейшую безвредную для кожи косметику (во сне он не спрашивал, как она ухитряется поспевать за такими вещами), высказывалась на политические темы и, разумеется, всегда имела свое мнение по поводу ландшафтного дизайна – говорила без умолку, ни о чем, обо всем сразу, опять ни о чем, не закрывая рта.