— К весне урядимся, — пообещал Ждан.
— Добро бы так-то, — кивнул Аввакум. — Там на всё про всё по острожкам и сотни служилых нету.
— Што-то не так шшиташь, батюшка, — усомнился Арсеньев. — По грамоте царской, ведомо мне, там-от четыреста двадцать казаков да охочих людей сто. Как же этак-то?
— Этак, этак, Жданушко… Вели людям в церковь идти, вижу, нету у вас пастыря.
— Как нету? — пожал плечами приказный. — Е-есть, да какой-то невсамделашной, молебствует не по служебнику, путается и всё-то плачет, пла-ачет. Пошто такого прислали?
— Плач есть дух сокрушён, сердце сокрушенно и смиренно, которое Бог не уничижит, — вздохнув, вразумил Аввакум. — Такого и прислали.
В церкви он застал молодого попа с припухшим лицом и смятой бородкой, в наспех напяленном подряснике. Увидев на пороге высокого, под притолоку, протопопа, он так и обмер с опояской в руке. Видя его замешательство, Аввакум пробасил помягче:
— Как имянуешься, отец духовный?
Отвалив губу, попец с испугом таращился на протопопа, суетил на груди пальцами, складывая их то в двух-, то в трёхперстие, молчал. Аввакум нахмурился и показал ему два. Попец закланялся, пятясь к алтарю задом, видимо наслышан был всякого о сосланном в глухомань дерзком хулителе великого государя и святейшего патриарха Никона.
— Ипатий я, отче Аввакум, — как-то вдруг оживев, взахлёб начал представляться. — Я при архимандрите Иоакиме костыльником состоял, да как-то раз подал неловко, а костыль упади на пол Крестовой палаты при патриархах греческих. Теперчи я тут… с повышением.
Аввакум улыбнулся молодому попавшему в опалу священнику:
— А пошто молитствуешь без служебника?
— Да не разумею, по какому ныне служить потребно. По новому, никоновскому, боязно, паства ропщет, прибить грозятся за три перста, а по старому служить запрет строгой, а я старый-то в голове ношу, вот и чту по памяти, а новый в руках бездельно держу, не знаю, что и творю, прости, Господи. — Ипатий перекрестился хорошо, по-древнему, чем порадовал протопопа.
— Добре творишь, брате Ипатий, — обласкал его глазами Аввакум. — А вот и народ подходит. Мы вот чё содеем: вдвоём службу править станем.
— Станем, батюшка протопоп, — обрадовался Ипатий. — С тобой, отче святый, мне в честь велию!
Давненько не служил Аввакум в заполненном людьми храме. Громом катался под сводом его застоявшийся голос, пугливыми пламеш-ками метались над свечами огоньки, в стенании валился на колени заворожённый страстью протопопа народ, рыдал от распиравшего груди торжества, от чуда присутствия среди них небесного Спасителя.
И Аввакум чувствовал полным восторга сердцем, как расклёпывается душа его от льдистых оков, морозом прокалённых в тюремной башне острожной, мнилось, навечно. Но высвобождалась душа; омытое радостным ожиданием сердце покидала неприязнь к мачехе Сибири, а нахолодавшее неприязнью к ней место заполнялось ликующей теплотой. Он смотрел на павшую ниц Марковну с детьми, на помора Гаврилу, вернувшего их на утлом судёнышке к новой жизни на Русь, на самый пока её окраешек, и плакал, расслабленный высшей милостью.
Закончился молебен, как всегда, проповедью, и прихожане толпой повалили к берегу провожать батюшку. Кланялись вслед, крестили на добрую путь-дорогу.
Отдалялся острог, расстояние размывало лица, и тут краем глаза ухватил протопоп в стороне от толпы, на взлобочке, рыженький клубочек. «Жива! — возликовал Аввакум, — проводить прибежала, милосердица!»
Напружив глаза, всмотрелся в рыжее пятнышко, потом нагнулся к Марковне:
— Настасьюшка! Глянь-ко туда, я покажу, Настасьюшка. Тамо она, собачонка моя. Ну же, ну, видишь?
Марковна тянула шею по направлению руки его, всматривалась.
— На взлобочек глянь-ко, — тормошил Аввакум. — Ванятка, Агриппа, Прокоп, глаза у вас молодые, увидьте, я вам про неё сказывал!
Дети дружно повернули головы, забегали глазами по берегу.
— Чой-то нету, Петрович, собачки, — щурясь на берег из-под ладони, проговорила Марковна. — Тамо-ка, на пригорушке, токмо деушка.
— Деушка, батя, — подтвердили сыновья. — Можеть, ты, Агриппка, тамочка осталася?
— Да ну вас совсем! — отмахнулась ладошкой Агриппа. — Здеся я.
До рези в глазах вглядывался Аввакум и не видел на том месте собачку. «Неужто сморгнул, — подумалось ему, — на миг отвернулся и сморгнул милостивицу». Он глядел на пригорушек, на одинокую фигурку в тёмном, тоненькую как былинка, и отчего-то подумал: «Уж не Ксенушка ли?». Привстал в лодке, перекрестил её, далёкую. Былиночка качнулась, как поклонилась, раз, другой и третий.
«Не расступиться мне с вами, — думал Аввакум, — пламешек ли ты рыженькой, в узилище ледяном меня отепливший, дочь ли духовная, мной из хладных уз могильных исторгнутая — не расступиться…»
Осенью добрались до Енисейска, где радушно встретил Аввакума старый дружище местный воевода Иван Ржевский — сухощавый, с живоподвижным лицом, с уродливым шрамом от левой брови к виску, отметиной стрелы иноземной. Без лишней докуки и прежде угождавший протопопу, теперь он ненавязчиво, но твёрдо положил — зимовать Аввакуму с семейством в его хоромине. Вежливо отказал ему протопоп, ссылаясь на свои долгие и строгие посты, на всенощные бдения, да и народ, надо полагать, станет навещать его, а подросшие сыновья и дочь всяко принесут в дом беспокойства. Уговорил воеводу поселить в избёнку. Ржевский не перечил долго, знал упрямый норов протопопа, поселил в доброй избе неподалёку от мужского монастырька на тихом отшибе.
Вселились, зажили. Увечных казаков разобрали по семьям родные и просто знакомые; замотая Ероху, прознав о его даурских подвигах, Ржевский запер в тюрьму; а помор Гаврила поселился на верфи с корабелами-плотниками, благо, сам был знатный умелец и топором звонким вытворял такое, что и местные мастера только покачивали головами и задумчиво мяли в горсти лешачьи бороды:
— Топор-от знатно идёт, ровно гусля гудёт.
Дней пяток отдохнул Аввакум и направился в соборную церковь послушать-посмотреть, каков дух в ней дышит, хоть и допрежь знал от воеводы — никонианствуют попы, а в пастве разброд: кто старой, кто новой веры держится. До драк доходит прямо в Софийском храме соборном, а уж что в других, да в монастырях деется — Анчутка ногу сломит.
Пришёл к обедне, стал у алтаря. Немногие из прихожан малым кивком отметились ему, а местный протопоп и клир церковный вроде бы и не заметили его прихода. Обедню служил Евсевий, незнакомый ему и чем-то похожий на Стефана. Он едва скосил и тут же отвернул глаза от Аввакума.
Евсевий не встречал ссыльного на берегу, но и в другое время не выкроил дня навестить. Да это бы и ладно, не в обиду, да неладно служит обедню местный протопоп, по новому, никоновскому, служебнику, выщипанному усердными справщиками, и лоб свой голый фигой опечатывает. И прихожане-казаки, посадские люди и крестьяне-пахотники, обживающие Сибирь, — все крестились тремя перстами. И не было благоговейное™ в храме: шныряли детишки, громко перебрасывались словами взрослые, нищие расталкивали молящихся, гнусавили, прося подаяния. И на престоле лежал не восьмиконечный крест Христов, и не дважды, а трижды возглашалась аллилуйя, и был выброшен из службы тридцать третий псалом: «Благословлю Господа во всякое время, хвала Ему непрестанно в устах моих». А уж как вместо семи просфор священник вынул пять, то и содрогнулось сердце Аввакумово, будто из груди его, не зазрясь, выковырнул лживый пастырь само сердце, рассечённое на пять кровоточащих уродцев-агнцев. И вскричал было и уж руки воздел, да оступь сердечная прервала дыхание, и он, убоясь пасть на пол, быстро вышёл вон из храма.