— Звони, да не зазванивайся, — упрекнул Чертков. — Не расхаживает: в алтаре прислонён стоит посох.
— Самовидец я! — взвился Струна и грохнул кулаком по столешнице. Чернильница подпрыгнула и густо залила исписанный Ивашкой донос.
— Вишь, и бумага вранья твово не терпит, — усмехнулся и погрозил пальцем приказной Григорий. — Подумай, што с тобой станется, ежели Аввакум прознает о твоих кобелячих прокудах, да сам челобитную царю подаст, а? Утишься, брат, хватит: поболтал языком, да и за щеку.
Присмирел было Струна, но придумал изводить Аввакума по-другому: стал со своими верными людьми подкарауливать его во дворе церкви и у дома по ночам тёмным. Не раз отмахивался от них крепким посохом протопоп, а как-то в ночь привалили к ограде, опившись водкой, на табаке настоянной, и давай высаживать дверь. Насмерть перепугали ребятишек и Марковну.
— Да пошто и здесь такое, Аввакум? — побледнела протопопица и спешно задула свечу, будто хотела в темноте раствориться с детьми от душегубцев.
— Враг, он везде есть, — шепнул Аввакум, впотьмах взял её за руку, провёл к кровати. — Лежи с детками, никак не вставай, ворам только я нужон.
Взял доску железную, молоток, ногой со всей силой толкнул дверь: посыпались с крыльца бунтари, давя друг друга, закричали ушибленные, а тут и звон над ними сполошный, молотком по доске звончатой. В страхе барахтались в снегу люди, выкарабкивались из кучи-малы и прыснули от дома, соря голицами и шапками. Подобрал их Аввакум: небось притащатся к нему за справой, хоть рассмотрит обидчиков.
И пришли, и рассмотрел, устыдил и шапки отдал, да не унялись непутёвые, боялись ослушаться атамана своего Струны. И принудили Аввакума не всякую ночь почивать в дому: то в церкви прикорнёт, то к воеводам напросится, а в особо буйные дни скрывался в арестантской под приглядом стражников. Надоело всё это воеводе Хилкову, да не под его властью были дела епархии. И сколько бы это продолжалось, кто знает, но однажды Струне подала челобитную жёнка кузнечного посада на мужа, что он дочь свою насильничает, да и дочь под той жалобой подписалась, чая защиты. Струна сам расследовал это дело и мужа оправдал, а жёнку и дочь, до пояса оголив, велел выстегать кнутом на «кобыле» без пощады. Заплечных дел умельцы постарались вовсю: снег под «кобылой» и далеко за отмашкой кручёных из сыромята острых кнутов вкривь и вкось был иссыкан кровушкой. Полумёртвых баб уволокли за ноги в подызбицу и бросили на соломку как сучёнок.
Своевольничал Струна, даже к воеводской хоромине подступал со своими подельниками, когда Аввакум, бывало, отсиживался у него. Бедная княгинюшка уж и в сундук посылала протопопа от греха смертного: ввалятся, увидят и захлестнут. И надоело всё это воеводе — напустил на пьяную ораву суровых стрельцов с казаками, те и потешились: изломали бердыши о хребтины непутёвых, исхлестали нагайками, вываляли в снегу ногами, а особливо ретивых скольцева-ли цепями и ввергли для отрезвления в «холодную» к беглым ворам да ясачным немытчикам. Сам Хилков в суматохе той пальнул над головами лиходеев из пистолей, для пущей острастки.
А скоро прознал Аввакум, за какую провинность изголялся над бедными бабами Струна, и тут же пошёл к нему обличать в неправде. Шёл не один, а со всем своим Вознесенским клиром да немногими прихожанами человек с тридцать. Завидя этакое, Струна сиганул в подпол, а жена его дьяконица Степанида лавку на крышку подпола утвердила и уселась на ней с веретенцем в руках, облепленная многими нарожеными струнятами. Сидела с обезумевшими глазами, вертела пустое веретено, будто невидимую нить накручивала, мол, знать не знаю, где муж-хозяин. Понял её простодушную уловку Аввакум, не стал выуживать из подпола дьяка, а кое-как утихомирил рассердившихся мужиков за неправедное битьё жёнок, громко, чтоб слышал Струна, прочёл из первой главы «Уложения» Стоглавого собора строгое предупреждение: «…аще какой священник ли, дьякон ли изобьёт правого, да будет извержен из сана», чем до смерти напугал Струну, облепленного паутиной, сидящего во тьме и хладе под тяжко топающими над головой сапожищами и ждущего казни во всякую минуту.
Прочёл кое-что ещё Аввакум и пошёл было из избы, да люди, с ним пришедшие, упёрлись, не восхотели уходить. Уж так-то много досадил им проказливый дьяк. Уж и лавку с дьяконицей приподняли, чтоб открыть подпол, да строго рыкнул на них протопоп, понимая, каково сейчас и Струне и его семейству. Руками и посохом отгрудил мужиков в дверь на крыльцо. Там потоптались, посморкались и отступили, грозясь сжечь до головёшек волчье логово, а там и раскурить от угольев свои трубки. Курили, ох как дымили казаки тайно ввозимым греческими посольствами «пребеззаконным зельем»!
Хоть и вздорный был дьяк Струна и вдоволь досадил горожанам, но воевода допустить над ним самосуда не смел, к тому же обезопасил себя Струна на долгий розыск по поводу сказанного им таки «слова и дела государева». И чтоб не извредили дьяка до срока, он арестовал Ивашку за то, что содеял не по правде над бедными жёнками и сдал его до царского указа под строгий пристав Петру Бекетову, стрелецкому и казачьему голове, человеку, уважаемому властью, смелому землепроходцу. А бродил Бекетов с казаками аж в Якутскую землю, основал Братский острог, строил крепостцы по рекам Селенге и Шилке, ходил походами за государевым ясаком в мунгальские края, обследовал Амур, рисовал толковые чертежи новых пахотных и зверообильных землиц. А при том был справедлив и добросердечен.
Сидя у Петра под стражей, Струна время даром не терял, много писал всякого государю патриарху через Бекетова о том, что сосланный Аввакумко не стал тише, а всяко дерзко поносит власти, что его, Струну, выпорол бесстыдно в церкви за то, что он, Ивашка Струна, денно и нощно блюдёт в сохранности добро епархиальное и вседённо зорко глядит за порядком в отправлении служб по новым служебникам, а он, Аввакумко Петров, поносит новые служебники, плюётся яко верблюд да в клочья рвёт слова Божьи. А ещё не по чину ходит по граду Тобольску с посохом епископским с яблоком вызолоченным, ходит важно да посохом тем прихожан в кровь бьёт.
Прочёл сие Бекетов, казацкий голова, и для порядка передал челобитную воеводам. Прочли и воеводы, да усомнились в правдивости и положили донос в «долгий ящик», небось приедет из Москвы архиепископ Симеон, он и рассудит дела своей епархии, а тут своих мирских дел не разгрести. Даже патриарший приказной Григорий Чертков махнул рукой, мол, Струна один, не по совету состряпал опасный донос, так пусть, собака, один и отбрёхивается за свою кляузу. Сказано ж было: звони, да не зазванивайся, эва сколь огульного наплёл.
А в декабре вернулся Симеон и скоро позвал к себе Аввакума. Видел протопоп, что шибко чем-то опечален владыка, спросил:
— Знать, что-то совсем уж неладное в Москве деется?
Симеон хмуро пошутил, мол, Москва тебе издали кланяется, а вот грамотки любезной не передала, побереглась, как бы в дороге не затерял. А печален оттого, что познал на себе Никонову подозрительность: давно ли патриарх предлагал быть справщиком церковных книг, а нонича и на Соборе присутствовать не велел, а поставил жительствовать с другими неуступчивыми в споре о вере в Пафнутьев монастырь. Собор же, на котором усердствовал греческий патриарх Паисий, окончательно узаконил все реформы друга Никона. Сразу после этого все допущенные и устранённые от заседаний Собора получили в руки по новому «Уложению» и были выпровожены в свои епархии.