— Не упомню, чтоб у тя отымали патриаршество и гнали, разве што гордыня твоя и спесь. Господа побойсь. — Стряпчий перекрестился. — Сам с престола сшед и посох святого Петра митрополита с собою унёс. В том я клятву даю, своима ушми слышал.
Никон побагровел, но пересилил гнев, усмехнулся:
— Што не быть на Москве патриархом отрекался без лжи, но не отрекался от патриаршества российского. Слухать надоть ухом, а не брюхом. — Зло подтолкнул Козьму шагать далее по настилу. — Мене твои клятки, что стыд у блядки, — вякнул и не скраснел.
Лопухин напряг желваки, но промолчал. Никон тут же успокоился, остановился и стряпчего придержал возле полутораметровых осетров — толстых, жирных. Они лежали, широко распялив рты, как певчие на клиросе.
— Добра ста, — любуясь ими, похвалил и причмокнул Никон. — В Шексне-реке таких не быват. А ты, братец Козьма, уплывай по-светлу да пристава Шейсупова князя увози, ему в Москву надоть стало, оно и Иону, келейника моего, прихватишь, он надобен сказался нонешнему патриарху. Не ведаю тако ли, одначе пушшай обоя с глаз моих бегут. Шибко резвы кобели, кляузы плетут, царю досаждают. Пристав-то князь, его не можно учтивости наставлять, а Иона — плут мужик и скрытник… Ну, да ветра вольного вам в по-путь.
Никон говорил, но и примечал, как Шейсупов прошёл, сторонясь его, и ступил в лодию, за ним, со скатанным потничком под мышкой, уселся рядом Иона. Попрощался поклоном и Лопухин.
Отшатнулась от причала легкая как пёрышко лодия, вспорхнул над нею парус — хапнул попутного ветра, и она, выпятив пузырём холщёвую грудь, понеслась по мерцающему от солнца озеру, игриво отфыркивая по сторонам два плещущих жемчугом уса.
Никон снова уселся в кресло, однако пищаль не уместил на колена, а поставил меж ног и, примяв бороду, положил на дуло тяжёлую голову. Его не интересовал более чёрный баклан, нагло усевшийся на вешку, да нет-нет и ныряющий вглубь к настороженной сети: он нырял и выпрыгивал из воды всякий раз с доброй рыбиной, вздёргивал головой, встряхивая в горловой мешок добычу.
Всё добро, доставленное Лопухиным, служки стаскали в монастырские подвалы, и на причале стало тихо. Из ворот с надвратной шатровой церквой вышёл довольный Шушера. Никон нетерпеливо замахал ему рукой, подзывая, и Шушера, приседая, припрыгал к нему со свёрнутой трубочкой грамоткой.
— Садись в ноги, милой, — приказал ему мних, — да повнятней чти, кого там пристав наш, князюшко, государю намарал, да ты ловко дело своё спроворил. Вот за это и люблю тебя.
Зажеманился от похвалы келейник, укатил под лоб рыжие глаза и заговорил, захлёбывая слова:
— Ладненько я всё содеял, князюшко и мгнуть не успел, как я её из сумы вынул. Вишь, владыка, кака долга, да с двух сторон исписана. А как вынул, то другу из чистой бумаги свернул, да печать с этой чинно срезал и на туё, пустую, рыбьим клеем прилепил. Я мастак на энти дела.
— Знамо, знамо, Ивашка, у тебя концов не нащупашь, как ног у змеи. Давай же чти, чего там Шейсупов набрехал.
Шушера начал читать, но Никон брезгливо перебил:
— Ты того-этого, величания царские, какой он такой и всякой — великой и державной, — спусти. Глаголь, о чём пристав личностно врёт.
Шушера выпятил губы, виновато похлопал белёсыми ресницами, видно было — уже прознал о написанном.
— Ужо не обессудь, владыка, — попросил и поёжил плечами, — что там сверху навеличено, не стану, а далее чту. «… в церквы мних Никон не ходит совсем, постов не блюдёт, да в Великие много пьёт во вси дни и блудит и чернецов, походя, клюкой биет, а как прознал про это всё Вологодской архиеписков Симон и упрекнул его, то Никон и написал ему дерзко: «Я, Божию милостью патриарх Российской Никон, Симону, епископишке. Ты, чернец худой, забыв священное евангельское наказание фарисеям, и малый сучец в очесе брата видишь, в своём же и бревна на чуеши! Забыл еси то, как ты в Александровом монастыре в драных портках на кобыле пахивал, да её ж…»».
— Энто пропусти, — приказал Никон, — дале знаю, сам писал.
Шушера скраснел, опустил, несколько, видимо совсем уж непристойных строк, продолжил: «…а поварёнок Ларька пустяшно плетьми до смерти бит пред дверьми келии его, мниха, за то, что вроде ба в пироге Шушеры отыскалси таракан, на что Ларька будто бы посмеялси, говоря: што за бяда — таракан в пироге! Добрая хозяйка и двух запечёт. А ещё, милостивый государь-царь, я раб твой Козьма поведаю о лекарстве никоновом. Он толочит всякие коренья, парит их, настаиват на вотках и тем зелием тщится лечить скорбящих. Тут приезжал к нему крестьянин Ферапонтова монастыря Герасим и помре от его лечения. Тож приходила девица двадцати годов с братом больным, малым ребятёнком, здоровья ради для, и Никон того рабёнка залечил до смерти, а девицу в трои дни запоил в келии допьяна, отчего она тож помре. А допрежь старца Леонида, свого отца духовного, бил без жалости и мучил два года, потому как старец унимал его яростные казни. Своима руками бил и служкам велел бить и мучать кнутами однех, других палками, третьих жечь огнём на пытках, и много их умерло, твоих подданных. Людие, государь великой, смущены вельми неистовством ссыльного. Оттого он им страшен. Намедни чернеца Нестерка, новгородца болезного, забил поленьем за рассказ его, как Никон, будучи тамошним митрополитом, повелел Соборную церковь Софийскую рушить, а та церква построена бысть по ангельскому благовестию. Мастера уже начали столпы стёсывать и ломить, да толпа не дала и хотела их бить, крича: «Не дадим! Где София, там и Новоград»! Так оне попрятались, а Никон со страху на другой берег реки убёг, да скоро вернул си, ломщик дерзкой. Теперь он на кого рассердится, тех людей стрельцы, его охраняющие, и служки побивают дубьём и кнутами. Во весь Великий пост бражничал, прознав о кончине Алексея Михайловича, а напившись, всяких людей мучал безвинно, служку Абросимова забил, тязал на провеже пять дён за то, что дерзнул поправить Никона в стихире на Воздвижение Креста Господня, мол, грешно возглашать — «крестом прельщается», как ныне чтётся, а надобно по-старому — «крестом побеждается»… В праздники делает пиры частые на слободских жёнок и поит их допьяна и в слободу отвозит их на монастырских подводах замертво. Девкам и молодым жёнкам даёт аж по двадцать алтын и больше. Оне к нему ходют безвременно и по ночам у него в келии сидят. Бывают и черницы, и он их холостит почём здря. Попадья Максимова, ладная жёнка, и не выходила от него: когда-сегда дома побыват воруха и днями весела с воток да с мёду, тащась домой, голосит на всю ивановску: «У Святителя Великого в ложнице была, вотку пила, а перины у него таки мякки, бутто в лодке качат». А иные речи их, гулён, государь-царь мой, и прописать блазненно. Мочно тебе знать и самому, что прилично блуду. А ещё, государь-свет, понуждает Никон о себе возглашать по ноняшнему помяннику: «помолимся о великом государе Патриархе святом Никоне». А в Отечнике прямо тако напечатано: «Ежели человека в лице похвалишь, то словом лестным предаёшь его сотане». От века несть слыхано, кто бы себя позволил в лицо святым называть, разве что Навуходоносор Вавилонской».
Никон не стал дослушивать, выдернул из рук Шушеры свиток, скатал и старательно упрятал под халат. На безмолвный вопрос келейника ответил с улыбкой мстительной: