— Сказывай, Иване, — вновь никня головой, проговорил, как приказал. — Всё сказывай, как на духу сказывай, у тя за щекой завсегда пасёное слово припрятано, ужо растопырь язык-то, не жалуй.
Он знал — ежели понесло Ивана, понесёт, пока не выговорится, не сольёт накопившуюся в беготне муть. И Неронов, замешкав было, продолжил, поначалу умягчая слова, словно жалея, но и заводясь, как обычно:
— Я скажу, что народ сказывает, а он от дыб и встрясок, срубов огненных да пальцев рубленых вконец отчаялси: «…осталось нам ходу в огонь да в воду». Тако вот уготовилси. Аще грит: выковал Никон рогатину из рога сотаны и пропнул ею веру святоотеческую, да самому на неё и напрать станет, аки ведмедю шалому.
Патриарх завозил головой по столешнице:
— Ох напра-ать! Хошь и не един я ковал её, — признал глухо сквозь спазмы. — Не един, как не знаешь? Заглавный коваль кто, тебе вестно, я ж, аки теля, подручным труждался, одначе старалси нет моченьки.
— Да уж, намахалси молотом тем, отец отцов и святитель наи-крайнейший, тако ты величал себя, — кивая подтверждал Неронов. — И то правда, заглавный коваль — царь огречившийся, но-о, — Неронов воздел руки к небу, туда же завернул яркие от подступивших слёз глаза, — в памятном народе русском ты один останешься вовеки первым ковачем.
— Господи, помилуй, — зажмурясь, шептал Никон. — Ну, хошьба подох телок, опростал хлевок.
— Эт ты погодь до времени, я исчо кислого подолью, — пообещал Иван. — Друже твой Лигаридис, вертля чёртов, в коего и пестом в ступе не угодишь, — вражина и старой и новой твоей веры, паче всему православию, а ты его в услужение себе позвал, да ишчо Макарию Антиохийскому с Нектарием, да Паисию Александрийскому объятия раскрылил и кису с золотом растряс. А оне вовсе не те, кем прикидываются. Высший патриарх Парфений Константинопольской всех их соборне с престолов низложил за дела скверные, а Лигаридиса и проклял как паписта сущего, яко он есть легат папский, в коллегии иезуитской учительствовал, а ишчо ранее патриарх Константинопольской Дионисий тако о нём писал: «Лигарит — лоза не константинопольского престола, он есмь еретик и сосуд злосмрадный». Вот они такие к нам и припёрлись с поддельными грамотами, якобы от самого Парфения. Это их лжа, патриархов лживых! Лигаридис Папе Римскому клятвенно письмом обязалси привесть Россию в католичество, унию у нас утвердить. Кто он есть истинне — уму загадка: и обрезанец жидовской, и католик, и магометанство примал. В каку токмо веру не макан — на все руки подписуется, семи царям на однех подмётках служит. Нонеча оне, опрокляченные, вкруг тебя вьюнят, устами слюнявыми херувимов на туфлях цалуют, яко допредже у Папы Римского Благовещёние обслюнивали, а втай Алексею Тишайшему змеями шипят, мол, Никон вот-вот выше царства твого воспарит и род царской и весь Двор под нож пустит. Этакое я своими ушми знаю от бояр Милос-лавских, Хитрово, Стрешневых, кои тебе ладошами плескали, кода ты с Лексеем-то Михайлычем веру нашу дедовскую давил, а таперь оне изготовились царю и грекам-униатам подмогнуть затянуть на шею у тебя удавку, намылили ужо. Тако што — не спи! Порешат как Филиппа и опеть царь, как вдаве дед его царь Грозный, один на двух престолах усодится. Не спи, владыко, времени твоему — един скок сорочий. Патриарх Парфений Константинопольской в грамоте царю нашему особливо предупреждал о ватаге лживой: «Ежеле, уиаси Бог, пастыри лукавые у вас што содеют с обрядами древними прямыми, всё будет супротив канонов» и советовал поскору гнать их в выю, а лучче заковать и властем турским выслать, ибо объявлены у себя там ворами, каковы и есть. Плаха их заждалась, одначе царь наш не гонит их из России, оне ему здесь надобны, что тебя вконец из-нетить. Ещё скажу — грамоты Парфения мне довелося честь, оне не прямо царю в руки приходят, списывают их люди надёжные.
Долгонько молчал Никон. И не потому, что услышанное от Не-ронова было в диковину, сам кое-что знал, кое о чём догадывался, но о времени, которого осталось у него «на сорочий скок», подумать не мог, и это ужаснуло. Вякни такое кто другой, он не очень-то бы и поверил, но сказал Неронов — откровенный враг затеянной им ломки старых обрядов, — как было не верить? Не сам же Иван на себя новую плеть вьёт.
— Ты сказал, люди надёжные? — спросил, поднимая голову. — Назови, кого боле всех жалеешь?
Неронов перстом указал на скомканный клобук:
— Облачись. Ты есть святитель российской. Мы о тебе с братией челом Господу били.
Никон покорно сгрёб клобук, расправил, натянул на голову и перекрестился пястью. Сугрюмив брови, настороженно водил из-под них по Ивану бриткими, как кончики ножей-клепиков, глазами — не смутится ли? Неронов глядел на него строгим без-потёмным взглядом.
— Князь Хованской. Из наших боголюбцев, — не замешкав, ответил патриарху. — Он со своим полком стрелецким вьяве готов к прямому делу. Они вой правой веры.
— Ответ твой — «государево слово и дело», — с нажимом выговорил Никон. — Одначе Хованскому князю моё — спаси Бог. Чего ишшо припас?
Неронов глаза в глаза заговорил патриарху:
— Правёж над собою упреди. Не жди, пока спихнут с престола. Вскричи народ на Большой собор русский, да со земством великим, аки в самозванщину вскричали. Стань Егорием-змееборцем — сбодни копнём со святой Руси аспида, коего с Алексеюшком к нам приполозил. И покайся. Тут и стрельцы дюже встанут за древнюю веру и народ наш боголюбивый простит тебе чужебесие стать ему не Отцом, а Папой. Небось и царь остудится от горячки безумной сесть Василевсом на престол Константина. И опрокляченные святые наши сонмом со Христом Исусом и Богородицею обрадуются! Наче веки злые, кровопролитные грядут на расколотую Отчину, и не найдётся на земле человека, кто бы, по слову апостольскому, отпустил тебе грех твой.
Сказал и пошёл от Никона к озеру, почему-то облачённый в чёрное одеяние монашеское, с капюшоном на опущенной главе: когда и словчился переобснялси, ведь готовился токмо примать пострижение, а на тебе — уже и не Иван вроде, а старец Григорей уходит.
— Ты пошто такой!? — закричал, привстав с валуна, Никон и обронил на песок берёзовый посох.
Монах не обернулся, шагнул, не взбулькнув, в озеро и сгинул в тумане.
— Старец Григорей, — обхватив голову иссохшими руками, в отчаянии взмолился Никон. — Не внял я речам твоим пророческим, не вскричал, как надобе было, вот и явился ты с того света с укором. Ах старец Григоре-ей…
Выгорбив спину, он с трудом нагнулся, поскрёб пальцами по песку, нашаривая посох, нашарил и, подпираясь им, снова усадил себя на валун.
Из ворот монастырских показался келейник Никона Шушера с неболыпенькой мисой жидкой кашицы, из коей торчала деревянная ложка.
Едва начинало светать, тучи расползлись, но всё ещё было потёмно, лишь в высоком небе, куда достигало нескорое ещё для земли солнышко, раздёрганными прядями лежали сизоперые облачка. Как всегда крадучись, неслышно подошёл келейник.
— Владыко, чуешь, владыко, — бережно трогая плечо мниха, позвал он, — поясти ба надоть, два дни уж и водицы не пиешь.