— Не крикуй, батько, — тихо попросил Пахом. — Все, слава Богу, пока живы. Я ещё наведаюсь, как уберётся отсель со своей оравой мясник тот, полуголова. Шибко оне у нас напрокудничали: попа Осипа на воротах удавили было, да народ возроптал, напотешились и отпустили, троих прихожан кнутом драли. Таперя гуляют на дорожку, будь она им неладной.
И удалился от окошечка, оставя чуток приоткрытым ставень, а ночью пришёл к срубу протопопа сотник Акишев: спустился по вырытым в земле ступенькам к двери, отомкнул замок и, поднырнув под притолоку, ввалился в яму с плошкой, заправленной тюленьим жиром, пробулькал в грязной жиже сапогами и поставил плошку на пристенную полочку с иконкой Спаса, рядом с едва тлеющей лампадкой. Сам присел на топчан к Аввакуму.
— Мокроты-то у тебя многонько выступило, — опять побультил сапогами. — У протчих всех сухо. — Помолчал, хмуро пошутил: — Наплакал, поди? Слышали, как рыдал тут.
— Добавил маненько, — кивнул протопоп. — Скажи-тко, никто из братии не помер? Што над имя вытворили?
— Выдубают, бедненькие, — закривил губами сотник. — А чем живы, умом не понять… Языки им выскребли и длани отсекли. Лазарю, тому правую руку как есть по запястье топором отсадили.
— Боже милостивый, — закачался на топчане, замотал головой Аввакум. — Чё деют, иуды… А ты сказывай мне, сказывай о мучениках, Фёдор, не жалей, веть там был, видел.
Сотник промолчал, встал и прохлюпал к выходу, там приоткрыл дверь, что-то взял и вернулся с узелком.
— Надо будет жердей под ноги настлать, — заговорил, разворачивая узел. — Тут тебе рубаха ладная, малонадёванная, да исподнее, да морщи из шкуры тюленьей, оне воду крепко держат, — посмотрел на печку. — Твои-то совсем скукожились, да и рваньё.
Аввакум принял подношение, поклонился Акишеву и убрал одёжку за спину на топчан.
— Спаси Бог, Фёдор, добрый ты человек, — поблагодарил, глядя на сотника подсвеченным снизу огоньком плошки печальными глазами.
— Носи на здоровье, — пожелал Акишев, мельком взглянув на ждущие ответа глаза протопопа.
— Сказывай, Фёдор, сказывай, брат, я на сердце своём видание твоё выцарапаю.
— Ну, ладно, — сотник пристукнул кулаком по колену. — Прочёл Елагин указ, ну и… Да я уж сказывал — руки посекли.
— Фёдор, — потребовал Аввакум. — Как оне казнь приняли? Не винились?
— Без сорому приняли, батько. Елагин всё бумагу совал подписать, а Лазарь отказывает, зовёт сотника в огонь с ним пойти, мол, кто не сгорит, у того вера правильная, а подпись — тьфу! И стереть можно. А Елагин смеётся: ты в Москве весь святейший Собор звал с собой в огонь на суд Божий, да не пошли. И я не дурень, не пойду: кто знат, чей ты человек. Ну и примотали к плахе, а руку правую к чурке сквозь долонь гвоздём приколотили, штоб не дёргалси, а там двое щипцами железными со рта язык вытянули и ножом отмахнули, третий палач в энто время топором тюкнул, я говорил тебе — по запястье. И тут явись чуду, — Акишев привстал и, глядя на Спаса, трижды перекрестился по-старому. — Народ-то смотрит на руку, что осталась гвоздём к чурке прибитая, а она лежит и кажет два перста. Людишки в страхе кто куда, а кто и на колени, да и охрана шарахнулась. Тогда взревел Елагин для порядку, а на ладонь тряпицу накинул. И продолжили палачи, дело-то им привычное, одно — тряслись, аж зубы клацкали, но быстро управились: Фёдору на руке один большой палец оставили, Епифанию половину пальцев.
Акишев поднялся, постоял над сникшим Аввакумом.
— Ну, я пойду, батюшко, — как бы оправдываясь за сказанное, попросился он. — Наговорил тут, пойду… Што? Што ты шепчешь, батя?
Протопоп и головы не поднял, проговорил внятно:
— Нету правды у человеков, надо ждать Божьего откровения и суда Его.
Время то спешит куда-то, то еле переплетает ногами. Худобедно раны у братии пустозерской подзатянулись, зарубцевались культяпы, и Епифаний продолжал как и прежде делать крестики деревянные, прятать в них послания: приноровился старец, ловко орудовал ножом-клепиком, сжимая его огрызками пальцев. И Фёдор с Лазарем понаторели писать левой рукой грамотки.
Что письма Аввакума с соузниками регулярно в крестиках и в древках бердышей уходят в Москву, в общины старообрядцев, воевода Иван Неёлов знал, но ничего не предпринимал, дабы заставить умолкнуть арестантов. Сотник Акишев, стрелец Парфён и ещё несколько служивых старой веры тоже охотно пускались в дальний путь и не только по казённой надобности, а Парфён умудрился с письмами Аввакума дважды пробраться в осаждённую царскими войсками соловецкую обитель. Писали много и сами получали известия. Узнали, что самая богатая в державстве вдова и Верховая боярыня царицы Федосья Морозова — истая богомо-лица старой веры — за гневный отказ принять никонианство и за не менее дерзкий отказ присутствовать на новой свадьбе Алексея Михайловича с Нарышкиной была посажена с сестрой Евдокией, женой князя Урусова, в яму во дворе Боровского монастыря, где и скончалась в муках.
Горько оплакивал их Аввакум, как и прежде усопшего отца своего духовного инока Григория, в миру Ивана Неронова. Долго не писал, не тревожил царя письмами, а тут и решил написать последнее:
«Царь-государь Алексей Михайлович, поведаю тебе о чудесах Господних. Я не солгу, не хочу стати с ложью на Страшном суде с тобою перед лицом Всевышнего. Того ради скажу о Суде, потому как мнится мне, помру скоро — так-то ты утомил меня, што и житии дольше не радуюсь. Послушай, державный, побеседую тебе, яко лицом к лицу.
В нынешнем году в Великий пост изнемог я и уж отчаялся быти живу, лёжа на одре своём и чтуша на память святое Евангелие, а се вижу — госпожа Богородица из облака явилась мне, потом и Христос со многими силами небесными, и говорит: «Укрепись, Аввакум, я с тобою». И отыде от меня ласково. И вот стал распространятися язык мой и стал велик зело, потом и руки стали велики и ноги, и стал я весь широк и пространен под небесами и по всей земле распространился, а потом Бог вместил в меня небо и всю землю и всё живое на ней. Видишь ли, самодержавие? Ты володеешь на свободе одной Русскою землёю, а мне Сын Божий покорил за темничное сидение и небо и землю. Ты от здешнего своего царства в вечный дом свой пошедше возьмёшь токмо гроб и саван, я же, присуждением твоим, не сподоблюся савана и гроба, но кости мои наги псами и птицгми небесными растерзаны будут и во всей земле растасканы. Так-то добро и любезно мне на земле лежати светом одеянну и небом прикрыту быти: земля моя, небо моё, свет мой и всю тварь Бог мне дал за мучения от тебя, за тюрьмы подземные.
И возрадовался я в яме сырой и вонючей сидя, что недолго уж нам с братией терпеть от тёмныя власти твои — оттужим и полетим на Сретение к Отцу-Свету. Чаешь, занемог Господь? Несть и несть! Тот же Бог в силе Своей всегда и ныне, и присно, и во веки веком. Аминь».
После многих лет осады пал, предательством унижен, богатырский монастырь Соловецкий. Много сот монахов и крестьян приняли смерть на стенах его, были зарублены на льду, повешены и всяко разно спущены в проруби, не приняв отступничества от веры благочестивых святых отцов земли Русской. Под стенами обители лёд набух кровью, и в ужасе от содеянного отбежали от мёртвой цитадели, сами яко нежити, войска царёвы: темна и глуха лежала припорошенная снежным покровом небесным поруганная обитель — ни пения молитвенного, ни звона колокольного, только расхаживали враскачку, волоча крылья по красному, зализанному позёмками льду обожравшиеся чёрные вороны, каркали с надсадой, не в силах подняться на крыло, да белыми ночьми над монастырём тихо сиял жемчужный нимб.