«Христолюбивому царю и великому князю Алексею Михайловичу, всея Великия и Малыя и Белыя Руси самодержцу, бьёт челом богомолец твой, в Даурах мученой протопоп Аввакум Петров.
Прогневал, грешной, благоутробие твоё от болезни сердца неудер-жанием моим, а иное тебе, свету-государю и солгали на меня, им же да не вменит Господь во грех.
Помилуй мя, равноапостольный государь-царь, робятишек ради моих умилосердися ко мне!
С великою нуждою доволокся до Колмогор, а в Пустозерской острог до Христова Рождества невозможно стало ехать, потому как путь тяжкой, на оленях ездят. И смущаюся, грешник, чтоб робятишки на пути не перемёрли с нужд.
Милосердный государь! Пожалуй меня, богомольца своего, хотя зде на Колмогорах изволь мне быть, или как твоя государева воля, потому что безответен пред царским твоим величеством.
Свет-государь, православный царь! Умилися к странству моему, помилуй изнемогшего в напастех и всячески уже сокрушена: болезнь бо чад моих на всяк час слёз душу мою исполняет. И в Даурской стране у меня два сына от нужд умерли. Царь-государь, смилуйся!»
Два месяца прождал ответа и не дождался, как не дождался его и старец Григорий Неронов, тоже просивший Алексея Михайловича из Сарской пустыни за детей Аввакума. Когда же стих ветер, немедля двинулись далее по зализанному буранами твёрдому насту. Всякое было в пути, но в последний день декабря еле живые, простуженные, оголодавшие, прибыли на Мезень. Сочувствуя им, воевода Алексей Цехановицкий отвёл семье протопопа лучшую избу в Окладниковой слободе и всячески тянул время, не отправляя их в зиму на верную смерть в тундре, писал государю, что кони избили копыта и пали в трудностях дорожных, потому везти их в Пустозерск нету мочи, а крестьяне учинили бунт и не дают подвод и прогонные деньги под ссыльных и сопровождающих их стражей.
Наконец пришёл ответ — оставить протопопа на Мезени: постарались кто мог в Москве, да письма Неронова сделали своё дело. Их Алексей Михайлович не мог читать без слёз.
В Мезени протопопу была относительная свобода: Аввакум служил в местной церквушке по старым служебникам, к чему приучил и двух местных попов, часто бывал в дому воеводы, лечил его жену, много писал в Москву надёжным людям, часто получал ответы. И неожиданно был вызван в Москву, путался в догадках, что бы сие означало. Не знал этого и воевода: в бумаге было сказано — «…протопопа немедля отправить под присмотром двух стражей». И помчали Аввакума уже знакомыми путями назад в Первопрестольную, и только в Вологде узнал он, почему такая спешка: царь таки собрал в Москве Большой собор с участием вселенских патриархов для суда над Никоном и избрания нового российского патриарха. Но зачем зовут на Собор его, Аввакум не предугадывал.
В начале марта, не заезжая в Москву, Аввакума ночью, скрытничая, привезли в Пафнутьев монастырь-крепость, окружённую каменной стеной с угрюмыми башнями. Игумен Парфений прочёл сопроводительную бумагу и тут же посадил протопопа в монастырскую тюрьму, тёмную и глухую, однако свечей и бумаги выдал довольно…
— Пиши царю и властям, сколь душа попросит, — разрешил. — Велено без замешки всё тобой записанное передавать им.
Через два дня явился опять, да не один, а с блюстителем патриаршего престола, старым знакомцем митрополитом Павлом. В новом сане преобразился Павел, бывший архимандрит: оплыл жирком, обрумянился, борода холёная — пышно расчёсанное огненное помело, всяк волосок в ней искрит, словно тянут наособицу из золота красного. Зашли, осмотрелись, велел дьякону Кузьме затеплить не жалея свечи, чтоб при добром свете наглядеться друг на друга. Расселись за столом, Аввакум сидел на топчане под вделанным над головой в кирпичную стену железным кольцом. Посидели, помолчали. Аввакум не стерпел — будто зверя неведомого разглядывали в клетке, спросил грубо:
— Зарычать мне на вас або залаять? С чем добрым явились, отцы духовные?
— Не надоело тебе страдать и нас мучить, а, протопоп? — при-горюнясь и кротко глядя на него, заговорил Павел. — Соединяйся с нами, Аввакумушко, большой будешь человек при царе-батюшке. Соединись.
— Соединюсь и почну блудить с вами по новым служебникам, яко кот по кринкам, да грызть Божественное Писание с крысами никонианскими. — Аввакум невесело рассмеялся, — Грешно веть так-то деять, ты мой земляк-нижегородец, Павлуша, благочестие древнее, нам святыми нашими переданное, огрызать.
Игумен Парфений сидел, прикрыв глаза, перебирал чётки, а дьякон Кузьма, выложив на колени мослатые кулаки, злобно посверкивал на протопопа близко посаженными к переносице острыми глазёнками. Преданный Никону, его ученик и костыльник, он никак не мог уразуметь: как так сталось, что враг его учителя, враг церкви и царя, сосланный патриархом с глаз долой аж в Сибирь, вновь призван в Москву, сидит здесь, и с ним разговаривают, упрашивают как доброго, а Никона, не хулившего государя, а укреплявшего устои церкви, никто не зовёт назад, не упрашивает. Что сие означает?
Митрополит подумал над высказыванием Аввакума и сдержанно возразил:
— Я не отрицаюсь ни старого, ни нового благочестия, но хочу исполнить царскую волю.
Передёрнулся Аввакум, запыхтел, гневно выкрикнул:
— Добро угождати Христу Спасителю, а не на лице зрети тленного царя и похоти его утешати!
Вскочил Павел, упёрся в стол кулаками, ненавидяще вперился в Аввакума. В широкой, нового фасона иерейской одежде, да ещё высоко подпоясанной, он рассмешил протопопа:
— Что ты, будто чреватая жёнка под титьки препоясываешься? Как бы в брюхе робёнка не извредить? Чаю, в брюхе твоём не меньше робёнка бабьего накладено беды той — пирогов да расстегаев, а сверху романеи и водок разных процеженных налито. Как и подпоясать.
Невозможное дело — ядомое в брюхе нзвредить! Какова тебе благочестия надобно? Бог тебе — чрево!
— Парфений! — закричал Павел и задолбил в столешницу кулаками. — На цепь посади пса злобного, да меняй чаще узы железные, чтоб не сорвался да бед не настряпал.
И побежал из каземата, колышась телом, как студень, и фыркая.
— Законоучитель! — гремел вслед Аввакум. — Ярыжка земской, что тебе велят, то и творишь, одно у тебя вытверждено: — «А-се, государь, во-се, государь, добро, государь!»
Игумен и дьякон Кузьма потерянно выкарабкивались из-за стола, а протопоп, тряся ладонями, кричал на них:
— На Павла митрополита што глядите? Он и не живал духовно, блинами всё торговал да оладьями, да как учинился попёнком, так по боярским дворам блюды лизать научился, а там и царёву душу слизал всю!
Убежали игумен с дьяконом, но тут же вернулись с толпой дюжих монахов, гремя прихваченными с собой цепями и замками. Не сопротивлялся Аввакум, сам протянул к ним руки — ключьте. Заковали протопопа, на шею навесили железный ошейник и примкнули к вделанному в стену тяжёлому кольцу. И, пятясь и оглядываясь со страхом на всклокоченного и седого, как матёрый медведь, протопопа, убрались, бухнули дверью и завозились с замком, скрежеща в заржавленном нутре огромным ключом.