На первый взгляд казалось гораздо более простым, если полковник Касадо нужен англичанам, переправить его через фронт к Франко. Отсюда было бы нетрудно вывезти даже слона. Но сложность заключалась в том, что момент для бегства Касадо еще не настал. Он еще числился на службе республики. Имя его значилось в списках офицеров, которых Франко обещал повесить, как только они попадут ему в лапы.
Между тем Касадо был ценным английским агентом, и хозяева хотели застраховать его от непоправимых случайностей.
Задача Роу считалась ответственной.
У англичан были причины не открывать генералу Франко того, что Касадо организовал хунту изменников в тылу республики по их поручению. Английская служба считала, что Касадо еще может ей пригодиться в будущем.
Роу не интересовался, была ли то пустая угроза Франко или он действительно намерен был повесить Касадо. Для Роу это был лишь один из пунктов инструкции, полученной от шефа: "беречь Касадо!" Остальное его не касалось.
14
После памятного ночного инцидента Гаусс не мог отказываться от предложенной ему казенной квартиры. Пришлось переехать. Правда, Гаусс не до конца покинул свое обиталище на Маргаретенштрассе: там осталась вся обстановка и, главное, остались на стенах любимые французские полотна.
Это создавало заметную брешь в личной жизни Гаусса. Когда ему хотелось взглянуть на картины, посидеть перед ними, нужно было ехать "домой". И тем не менее он не хотел переносить их в казенное жилище. Он думал, что необходимость бывать на Маргаретенштрассе не позволит ему забыть старое отцовское гнездо. А гнездо это было, пожалуй, единственной его личной привязанностью в жизни. Конечно, после французских картин. Хотя, может быть, и сама‑то французская живопись стала ему так мила отчасти потому, что составляла неотъемлемую принадлежность этого гнезда. Ведь с тех пор, как он помнил себя, стояли у него в памяти и самые старые из этих полотен. Они висели тогда повсюду: в отцовской приемной, в гостиной матери, в столовой и даже в зале, между портретами полководцев. Отец привез много картин из похода во Францию. Покойник не слишком разбирался в живописи, большую часть его добычи Гауссу пришлось попросту убрать.
Иногда Гауссу казалось, что в его страсти есть что‑то неестественное: он, кому надлежит называть себя "железным представителем железного народа", питает любовь не к "здоровому немецкому искусству", а к этой чертовски талантливой французской живописи! Не является ли это неосознанным следствием какого‑нибудь еще никем не открытого процесса преемственности душевного богатства наций и поколений? Не вывези его отец, капитан Фридрих фон Гаусс, кучу картин из французских замков и не узнай об этом кадет Вернер фон Гаусс, возможно, он никогда и не заинтересовался бы галльским искусством. Никто никогда не вставил бы в "инструкцию для германских войск, действующих на территориях противника" параграфа об отборе трофейного фонда произведений живописи. И тогда в будущей, уже, вероятно, совсем недалекой войне какой‑нибудь Шверер или Пруст, ворвавшись в картинную галлерею Лувра, приказал бы сжечь ее богатства из желания доказать свое право победителя творить все, что ему вздумается… Когда‑нибудь потомки нынешних немцев (когда они из коричневых тварей снова превратятся в полноценных людей) оценят Гаусса, одним лишь параграфом инструкции сохранившего сокровища живописи для хранилищ Великой Германии. А впрочем… Впрочем, Гаусс вовсе не был уверен в том, что победители будут нуждаться в каком бы то ни было искусстве. Что это будет за "искусство победителей" — искусство больших идей, которые станут править миром, или эклектическое месиво из всего, что окажется в трофейном фонде? Гаусс не мог даже приближенно ответить на этот вопрос.
Да и стоило ли ломать голову над такого рода идеями? Идеи в нынешней Германии! Существуют ли они тут вообще? Есть ли, например, хоть какие‑нибудь идеи у Гитлера? Конечно, никаких! Думает ли он хоть когда‑нибудь о развитии германского народа, об его счастье, об улучшении государственной машины? Разумеется, нет! Люди не интересуют этого ублюдка. Немцы для него только материал, при помощи которого он намерен достичь власти над миром. Кто‑то говорил Гауссу, что в узком кругу Гитлер и не называет немецкий народ иначе, как "стадо баранов, недостойных его великих идей". Фюрер уверяет, будто ради счастья немцев готов уничтожить весь мир. Но если какой‑нибудь немец решался отказаться от предложенного "счастья", Гитлер рубил ему голову. О каких уж тут идеях, о каком искусстве стоило толковать?.. Все — немыслимая чепуха и неразбериха…
Новая квартира Гаусса имела еще одно существенное неудобство: она была расположена далеко от Тиргартена. А Гаусс привык в течение многих лет совершать там свою предобеденную прогулку. Он изучил там каждую дорожку. В этом Тиргартене остались и все старые привязанности Гаусса — старый фриц с палкой короля–капрала, и королева Луиза, и все короли и курфюрсты, мимо которых он проходил, чтобы еще и еще разок взглянуть в лицо прошлому Пруссии…
Вблизи новой квартиры не было никакого парка. А ехать куда‑нибудь на автомобиле, чтобы там пройтись пешком, — это казалось Гауссу глупым.
И вот он стал играть на биллиарде. Сначала это показалось ему бессмысленным топтаньем на месте. Но когда он с карандашом в руках высчитал, что за полчаса успевает пройти вокруг биллиардного стола по крайней мере два километра, "топтанье" приобрело смысл. Если к тому же, независимо от погоды, летом и зимою играть при растворенных окнах, все будет в отличном порядке.
Он несколько раз сыграл с партнером: один или два раза с адъютантом, потом с камердинером. Но их угодливо–постные физиономии портили ему настроение. Он решил играть один. Не все ли равно, добиваешься ты наибольшего числа карамболей в присутствии какого‑то дурака или в одиночестве?! Один на один с кием — даже приятнее.
С тех пор ежедневно в один и тот же час в биллиардной раздавался сухой стук сталкивающихся шаров и щелканье счетчиков, на которых Гаусс методически отмечал карамболи — свои и своего воображаемого противника.
Это бывали полчаса приятного одиночества, кусочек личной жизни. В ней не было места соглядатаям, даже лакеям — бесплатному приложению Гиммлера к казенной квартире. Гаусс мог сколько угодно обдумывать удар. Он смешно наклонял голову, прищуривался, даже приседал у биллиарда, соображая, в каком направлении покатится шар при том или ином угле рикошета. Иногда Гаусс так увлекался, что расстегивал мундир.
Однажды стоявшие в углу биллиардной большие часы своим громким боем испортили ему удар. Он приказал убрать их. С тех пор в комнате не было слышно даже ударов маятника — ничего, кроме щелканья шаров и позвякивания генеральских шпор, то размеренно редкого, когда Гаусс в задумчивости переходил от борта к борту, то поспешного, когда он торопливо шагал к удачно ставшему шару, на ходу примериваясь к удару.
Длинная тень генерала, изломанная панелью или спинкой дивана, привидением металась по стенам…
Сегодня, увлекшись серией удавшихся ему сложных карамболей, Гаусс забыл о том, что к обеду приглашен генерал Шверер. Это было не свидание друзей, а лишь исполнение служебной обязанности: он не мог сказать Герингу "нет", когда тот попросил поговорить со Шверером в частной обстановке Геринг надеялся, что таким путем он избавится от ушей Гиммлера, рассованных по всем углам военных учреждений и штабов Берлина. Он так и сказал: