Как ясно видно из событий, о которых я кратко поведал, в конце XIX в. возник растущий интерес к равенству как принципу социальной справедливости, и сложилось осознание того факта, что формального признания равной способности иметь права было недостаточно. В теории даже полное устранение всех преград, отделяющих гражданские права от механизмов их осуществления, никак не может повредить принципам классовой структуры капиталистической системы. Фактически это привело бы к возникновению ситуации, которую многие сторонники конкурентной рыночной экономики ошибочно считают уже существующей. Но на практике то отношение к данной проблеме, которое вдохновляло все усилия по устранению этих преград, выросло из концепции равенства, выходящей за узкие рамки норм конкурентной экономики. Речь идет о концепции равного общественного достоинства человека, а не просто равных естественных прав. Таким образом, хотя гражданство даже к концу XIX в. мало преуспело в уменьшении социального неравенства, оно помогло направить прогресс по пути, непосредственно ведущему к эгалитарной политике XX в.
Оно также оказало интегрирующее воздействие на общество или, по крайней мере, было важным фактором в процессе его интеграции. В процитированном мной недавно фрагменте Мэн говорил о дофеодальных обществах как скрепленных чувствами и преданиями. Он указывал на узы родства и на предания об общем происхождении.
Гражданство требует связей иного рода, непосредственного чувства принадлежности к сообществу, основанного на лояльности к цивилизации, которая является общим достоянием. Это лояльность свободных людей, наделенных правами и защищенных общим правом. Она произрастает как из борьбы за эти права, так и из обладания ими. Это отчетливо видно в XVIII в., который явил нам рождение не только современных гражданских прав, но и национального самосознания. Знакомые инструменты современной демократии были созданы высшими классами, после чего их постепенно передали низшим. За политической журналистикой для образованной публики последовали газеты для всех, кто умел читать. Потом пришел черед массовых собраний, пропагандистских кампаний и ассоциаций по отстаиванию общественных интересов. Репрессивные меры и налоги были совершенно неспособны остановить этот поток. И вместе с ним пришел патриотический национализм, который выражал единство, лежавшее в основе этих спорных проявлений. Сложно сказать, насколько он был глубок и как широко распространен, но не может быть сомнений в силе его внешних проявлений. Мы по-прежнему используем эти типичные песни XVIII в. – «Боже, храни Короля» и «Правь, Британия», – но опускаем их фрагменты, задевающие наши современные и более умеренные чувства. Джингоистский патриотизм и «народная и парламентская агитация», которые Темперли считал «главными причинами» войны за ухо Дженкинса
[215], были новыми явлениями. В них можно узреть первый малозаметный ручеек, который затем разрастется в широкий поток национальных военных усилий XX в.
Растущее национальное самосознание, пробуждающееся общественное мнение, первые знаки чувства принадлежности к сообществу и осознание общего наследия не оказали сколько-нибудь ощутимого влияния на классовую структуру и социальное неравенство по той простой и понятной причине, что даже в конце XIX в. трудящиеся массы не обладали действительной политической властью. К этому времени право голоса получило широкое распространение, но те, кто недавно его приобрел, еще не знали, как им распорядиться. Политические права как составная часть гражданства, в отличие от гражданских прав, были полны потенциальных угроз для капиталистической системы, хотя те, кто осторожно распространял их вниз по социальной лестнице, не понимали, насколько велика эта угроза. Вряд ли они могли предвидеть, насколько обширные изменения могут быть привнесены с помощью мирного использования политической власти, без жестокой и кровавой революции. Планируемое общество и государство всеобщего благосостояния еще не выросли на горизонте и не оказались в поле зрения практических политиков. Основы рыночной экономики и система контрактов казались достаточно прочными, чтобы вынести любое вероятное нападение. И действительно, были основания ожидать, что трудящие классы, получая образование, будут принимать базовые принципы системы, полагаясь в плане защиты и прогресса на гражданские права как компонент гражданства, не содержавший в себе явных угроз конкурентному капитализму. Эта точка зрения поощрялась и тем фактом, что одним из главных достижений политической власти в конце XIX в. было признание права коллективных переговоров. Это означало, что социальный прогресс мыслился как усиление гражданских прав, а не как возникновение социальных, как растущее применение контракта на свободном рынке, а не как введение норм минимальной заработной платы и социального обеспечения.
Но этот подход недооценивал важность такого расширения гражданских прав в экономической сфере. Дело в том, что гражданские права по своему происхождению носили в высшей степени личный характер и поэтому находились в полной гармонии с индивидуалистической фазой капитализма. Посредством объединения группы получали возможность выступать в качестве юридических лиц. У этого были свои критики, и ограниченная ответственность юридических лиц широко осуждалась как ограничение личной ответственности в собственном смысле слова. Но положение профсоюзов было еще более аномальным, поскольку они не имели статуса объединений, да и не стремились к этому. Таким образом, они могли осуществлять жизненно важные гражданские права, отстаивая интересы своих членов без формальной коллективной ответственности, в то время как личная ответственность рабочих, вытекавшая из контракта, по большей части была не обеспечена. Для рабочих эти по-новому интерпретированные гражданские права стали инструментом повышения их социального и экономического статуса, тем средством, при помощи которого они претендовали на определенные социальные права, полагавшиеся им как гражданам. Но естественным методом установления социальных прав является применение политической власти, потому что социальные права предполагают абсолютное право на определенный стандарт цивилизации, обусловленный исполнением общих обязанностей гражданства. Содержание социальных прав не зависит от экономической значимости личности претендента на них. Есть существенное различие между настоящими коллективными переговорами, с помощью которых экономические силы стремятся достичь равновесия на свободном рынке, и использованием коллективных гражданских прав для отстаивания базовых требований элементов социальной справедливости. Это признание коллективных переговоров было не просто естественным расширением гражданских прав; оно представляло собой перенос важного средства давления из политической сферы в сферу гражданско-правовую. Но «перенос» – это, пожалуй, обманчивое слово, так как в тот исторический период рабочие еще не располагали политическим правом голоса или не научились использовать его. С тех пор они получили это право и стали его использовать в полной мере. Тред-юнионизм, таким образом, привел к созданию вторичной системы производственного гражданства, параллельной и дополнительной по отношению к системе политического гражданства.
Интересно сравнить этот процесс с историей парламентского представительства. В ранних парламентах, как сообщает Р. Поллард, «представительство не было разумным, если исходить из того, что оно должно рассматриваться как средство обеспечения личного права или продвижения личных интересов. Представительство осуществлялось по отношению к сообществам, а не к личностям»
[216]. И, рассматривая положение дел накануне Акта о реформе 1918 г., он добавил: «Парламент, вместо того, чтобы представлять сообщества или семьи, начинает представлять никого иного, как личностей»
[217]. В системе, в которой голосуют мужчины и женщины, голос рассматривается как голос личности. Политические партии организуют эти голоса в целях группового действия, но это происходит в национальном масштабе, а не в границах профессии, местечка или специфического интереса. В случае гражданских прав движение шло в обратном направлении – не от представительства сообществ к личностям, а от личностей к сообществам. Поллард делает еще одно замечание. По его словам, для ранней парламентской системы было характерно то, что представительством занимались те, у кого были время, средства и склонность к этому занятию. Избрание большинством голосов и строгая подотчетность избирателям были несущественными. Избирательные округа не давали никаких указаний депутатам, и их предвыборные обещания были мало кому известны. Депутатов «избирали не для того, чтобы они подчинялись избирательным округам, а чтобы они заставляли округа подчиняться»
[218]. Не будет большим преувеличением сказать, что некоторые из этих черт воспроизводятся в современных профсоюзах, хотя, конечно, со многими значительными отличиями. Одно из них заключается в том, что руководители профсоюзов не занимаются обременительной неоплачиваемой работой, а получают вознаграждение за свой труд. Это замечание не нужно рассматривать как выпад, да и трудно представить, чтобы университетский профессор критиковал общественный институт за то, что его делами в значительной мере распоряжается нанятый сотрудник.