В те три дня она все время плакала, задавая один и тот же вопрос:
– Почему?
Он, разозлившись, впервые закричал на нее, назвав идиоткой, не понимающей ситуации.
Снова твердил про ранение, про страшные боли и муки, про то, что лучше не будет, а будет лишь хуже – и это прогнозы врачей. И что «ходить за ним и выносить за ним утку он не позволит».
Они разругались тогда в пух и прах впервые за столько лет, и она ушла от него, бросив с обидой, что навязываться не собирается и еще – что он трус и слабак.
Писем не было два месяца. Она бегала к почтовому ящику по пять раз на дню. Караулила почтальоншу, переспрашивая, не могло ли письмо затеряться или пропасть.
Наконец Нюта не выдержала и взяла билет в Мурманск. Вечером она привезла на дачу Лидочку и осталась до утра – поезд уходил на следующий день в шесть вечера.
Все давно легли спать, а она все сидела в мансарде и смотрела на темное осеннее беззвездное небо.
Не заметила, как поднялся отец, закурил, сел рядом и долго молчал.
Оба молчали. Потом он наконец сказал:
– Ну и что дальше? Как будешь жить?
Нюта пожала плечами.
– Как получится. Точнее – как сложится.
– Губишь себя, – коротко бросил отец, раскуривая новую папиросу.
– Моя жизнь, – ответила Нюта и добавила: – Прости.
– Летишь к нему? – тихо спросил отец.
Она мотнула головой.
– На поезде.
Отец закашлялся и затушил папиросу.
– Он – хороший человек, – хрипло сказал отец. – Но… Такой судьбы я своей дочери не пожелаю. И потом, – добавил он, – он не имел на это права!
Нюта улыбнулась.
– А вот тут он совсем ни при чем. Во всем виновата я – он долго сопротивлялся. Впрочем, виноватой я себя не считаю. Так сложилось, пап, понимаешь? Значит, такая судьба…
В Мурманске уже было совсем холодно, и по перрону мела мелкая и сухая поземка. Нюта вышла на привокзальную площадь и поймала такси.
Она смотрела в окно, разглядывая город, где Яворский прожил столько лет. После Москвы Мурманск казался маленьким, тесным, провинциальным и серым.
– Райончик – дерьмо, – сообщил таксист, – бараки, бараки. Отопления нет, воды тоже. Двадцать лет обещают снести. А не сносят. Гады, – зло добавил он. – У меня батя там жил. Как занемог, я его к себе. Хотя тоже условия… – Он совсем расстроился, вспомнив, видимо, «условия», и резко затормозил у нужного дома.
Нюта расплатилась и вышла на улицу. Поземка, медленно поднимаясь, уже превращалась в метель. Она зябко поежилась – даже в зимнем пальто ветер и холод пробирали до костей.
Улица состояла из темных, почти черных, деревянных бараков. Два этажа, два подъезда. Играли дети, из какого-то окна выглянула женщина, закутанная в серый платок, и позвала сына домой.
Нюта вошла в нужный подъезд и поднялась на второй этаж. В коридоре пахло печкой, и, видимо, из кухни в коридор вырывался густой пар и доносились запахи подгорелой еды. На стенах висели жестяные тазы, корыта, детские санки и велосипеды.
Деревянная лестница была темной и шаткой. Она подошла к двери и тихо постучалась. Дыхание перехватило, и ее качнуло в сторону.
– Открыто, – послышался женский голос.
Нюта нерешительно открыла дверь и увидела Яворского, лежавшего на узкой железной кровати, с измученным и посеревшим лицом, с закрытыми глазами и плотно сжатым от боли ртом.
Возле него на простой табуретке сидела немолодая и грузная женщина, с лицом простым и приятным. Одета она была в темную вязаную «старушечью» кофту и валенки, обрезанные по самую щиколотку. Седые волосы выбивались из-под темной косынки.
– Приехала! – выдохнула она. – Ну слава богу! – Она подошла к Нюте и протянула ей крепкую рабочую руку с коротко остриженными ногтями. – Катерина, – представилась она и, подумав, нерешительно добавила: – Ивановна.
Нюта кивнула и сделала шаг вперед.
– Плохо ему?
Катерина кивнула.
– Плохой. В больницу не хочет, говорит, не поможет. Я ставлю уколы. После укола он спит часа два, не больше. Есть отказывается, пьет только чай. Просит побольше сахару. Сладкого хочет, – грустно вздохнула она. Кивнула на стол, стоящий у маленького, подслеповатого окна. – Печенье купила. Овсяное. Мармелад. Думала, поест.
На столе, покрытом старенькой, почти «смытой» клеенкой, стоял чайник с закопченными боками, и в тарелке лежало печенье и розовый мармелад.
– Раздевайся, – пригласила Катерина, – а я – пойду. Он скоро проснется. А вам… поговорить надо… – И стала натягивать тяжелое драповое пальто с вытертым пожелтевшим серым каракулем.
Нюта кивнула.
– Вы соседка?
Та усмехнулась.
– Считай, что да.
Нюта покраснела до самых корней волос – она поняла, что Катерина и есть та самая женщина-врач, про которую Яворский ей рассказывал.
Она бросилась за ней вслед, нагнала на лестнице:
– Простите!
Та улыбнулась.
– За что? Не за что! – И добавила, с прищуром посмотрев на Нюту: – А вы как? Надолго?
– Я… – растерялась Нюта, – я, собственно… За ним, – выдохнула она.
Катерина посмотрела на нее и кивнула.
– Ну и добре! И умница. У вас, в столицах, может, и оживет. А здесь ему точно хана.
Нюта села на табуретку и стала смотреть на Яворского. Спал он тревожно, вздрагивая и морщась во сне.
Иногда что-то шептал, и она наклонялась, чтобы услышать.
– Воды? Ты хочешь пить? – переспросила она.
Яворский медленно открыл глаза и, увидев ее, кажется, не удивился. Его губы дрогнули – в слабой попытке улыбнуться, и она услышала тихое:
– Нюта! Ты приехала! Боже, какое счастье!
Она заплакала и взяла его за руку.
– Все будет хорошо! – горячо зашептала она. – Все будет просто прекрасно. Я тебе обещаю, слышишь? Ты веришь мне? Нет, ты скажи, что веришь! Мы поедем в Москву, и там я сделаю все! Вернее – не я, а врачи. Военный госпиталь, военные хирурги – тебе же положено!
А он улыбался, сжимал ее руку и кивал головой.
– Конечно, верю, конечно. Как можно тебе не верить? Сумасшедшие, они ведь такие упрямые. И ты у меня – ослица еще та. Я же всегда тебе говорил.
Наутро пришла врачиха из поликлиники – молодая, красивая. С ярко накрашенными губами.
– В Москву? – недоверчиво переспросила она. – А вы… хорошо подумали? – И уставилась на Нюту большими темными внимательными глазами. – Больной тяжелый, ранение непростое. Остеомиелит. Хлопот будет много. Уход, знаете ли… не из легких.