– Чья мать? – сипло спросил я.
– Малиновского. Сбежала под Новый год. С испанцем, представляешь?
Я кивнул. Представил испанца, злого и поджарого, в костюме матадора – рейтузы, золотое шитье. Шпага, спрятанная в мулету. Усы, как у Сальвадора Дали.
– Я думал, у них там уже запретили… это.
– Что – это? Адюльтер?
– Нет, корриду.
– Голубев, – Людочка строго посмотрела на меня. – При чем тут коррида?
– Коррида? Понятия не имею, – чистосердечно признался я.
Мы помолчали, и я ни с того ни с сего проговорил:
– Ты знаешь, ударить человека по лицу, вот так вот – в кровь… Знаешь, как это страшно…
4
Я остался один. Снова заморосило. Песок темнел на глазах, раскрылись зонты, становясь тут же сочнее и ярче, точно кто-то торопливый покрывал их лаком. Мимо прошла дама с рыбьим лицом, задержалась у старухи, торговавшей цветами из пузатой хозяйственной сумки. Выбрала сиротский букет астр. Такой даже мертвому получить обидно, подумал я, и в этот момент в конце аллеи заметил желтые сапоги.
– Лариса, – прошептал я обреченно.
Она помедлила у входа в церковь, словно не решаясь, потом все-таки поднялась по ступеням и толкнула дверь. Вошла. Дверь медленно затворилась за ней. Сам не знаю зачем, я досчитал до ста, после почти бегом кинулся к храму.
Церковный сумрак, почти осязаемый от тяжкого свечного смрада и горького запаха нечищеной меди, протыкали пыльные лучи из узких окошек где-то наверху. Перед слепыми иконами леденцовым рубином сияли лампады. Тускло светилось серебро окладов. Христос, жутковатый своей натуральностью, раскинув парафиновые руки с плоскими ладонями, выплывал из алтарного мрака, точно пытался куда-то улететь.
С самого раннего детства православные храмы наводили на меня тоску: моя бабка, генеральская вдова, после смерти деда став неожиданно религиозной, таскала меня по московским храмам, несколько раз мы даже добирались до Загорска. В церквях она ставила свечки, что-то шептала, неловко крестясь. Я тихо цепенел рядом от мрачной торжественности, разглядывал фрески и иконы, тайком следил за бородатыми священниками в длинных одеждах. Происходящее выглядело пугающе, излишне драматично, а главное, было лишено всякой логики: вместо того чтобы гонять в футбол, кататься на велике или просто гулять по солнечному парку, эти люди забивались в душное помещение и в полумраке слушали какие-то хоровые песни, в которых я мог разобрать лишь «Господи помилуй».
– Лариса, – прошептал я, словно пробуя имя на вкус.
Не знаю, молилась она или просто стояла у иконы какого-то малоизвестного святого. Отчаянная желтизна ее сапог казалась почти кощунственной. На стене рядом темнела старая фреска, я узнал сюжет, один из бесспорных хитов Нового Завета – «Усекновение главы Иоанна Крестителя». В слове «усекновение» мне слышится некое псевдославянское кокетство. Впрочем, западный вариант «обезглавливание» немногим лучше.
Саломея, юное существо, едва достигшее половой зрелости, в награду за свой танец просит в подарок голову пророка. Буквально – отрубить и принести на блюде. Откуда в простой еврейской девушке такая кровожадность? Генетика тому виной, скверное воспитание или дурное влияние окружающих?
На фреске художник добавил ей лет десять; широкоплечая и сисястая, она напоминала бойкую ассистентку балаганного факира. Ухватив не очень умело нарисованными руками поднос, она показывала нам свой приз – отрубленную голову. Пророк, лохматый и бородатый, как хиппи, продолжал смотреть на мир большими черными глазами. Его голова плавала в алой лужице, красный пунктир изображал капающую с подноса кровь.
Иоанн, родственник Христа и его идейный предтеча, образец высокой морали в мире повального инцеста и изощренных половых извращений, глубокий философ и яркий оратор – именно он автор бессмертной фразы «Я есть глас вопиющего в пустыне», был убит по капризу испорченной девчонки. Казалось бы, Божья кара неизбежна, уж такой грех точно будет наказан. Ничуть не бывало, и более того: в пятнадцать лет Саломея выходит замуж за своего дядю, а после его смерти – за своего кузена по имени Аристобул Халкидский. Это очень удачный брак, поскольку муж успешно работает царем Сирии и Армении. Царица Саломея живет долго и счастливо и в семьдесят три года умирает в кругу любящей семьи. Воистину: неисповедимы пути Господни.
Я тихо подошел к Ларисе. Лица я не видел, и мне вдруг взбрело в голову, что она плачет. Глядя в затылок, нарисовал в воображении ее лицо – слегка скуластый овал – с едва уловимой татарщинкой, губы – чуть приоткрытые, влажные глаза. Добавил мягкие тени: свет падает сверху справа, тень от носа, левая часть головы уходит в тень, фон за ней должен быть светлей – это закруглит голову и добавит воздух в рисунок; рефлексом добавил объем, блики в глазах. Легкий блик на носу и правой скуле. Никак не мог вспомнить ее уши.
Рисуя, я выпадаю из жизни. Даже рисуя не на бумаге, а в воображении. Банальная фраза «время остановилось» объясняет мое состояние лучше всего. Когда Лариса обернулась, я не мог точно сказать, сколько времени я простоял за ее спиной – пять минут или час. Наверное, все-таки не час.
Она не плакала. Посмотрела на меня без удивления, точно знала, что я там.
– Тебе что-то нужно? – Вопрос прозвучал вполне доброжелательно, я даже растерялся.
– Ухо… – проговорил я. – Покажи мне ухо. Пожалуйста.
И снова она не удивилась, отвела рукой прядь волос, чуть наклонила голову. Ухо оказалось безупречной формы, чистый Бартоломео Венето.
– Спасибо… – пробормотал я. – Очень хорошее ухо…
Она кивнула, невинно спросила:
– Показать что-нибудь еще?
– Нет. Остальное я помню… – ляпнул я, краснея всем лицом. – Не в том смысле…
Она приложила палец к губам, строго поглядела наверх в подкупольный сумрак.
– Ты молилась? – прошептал я первое, что пришло в голову.
– А что, разве Бог есть? – так же тихо спросила она.
– Ну, ведь кто-то построил эту церковь? – уклончиво ответил я.
– Людям нравится заблуждаться. Так они это называют «заблуждаться». На самом деле они жить не могут без вранья. Врут себе, врут друг другу.
– Понятно. В Бога ты, значит, не веришь.
– А ты?
– Не знаю. Хотелось бы… У меня бабка всю религиозность отбила, таскала по церквям чуть ли не с пеленок.
Лариса улыбнулась.
– Мне казалось, должно быть наоборот. Ну, если с детства таскала, вроде как должен быть выработаться рефлекс.
– Ага, выработался, – кивнул я. – Рвотный.
На улице прогрохотал трамвай, звонко и весело, как ящик с железным хламом. Эхо прозвенело и растаяло под куполом.
– Не богохульствуй! – Лариса распахнула куртку, выставив круглую грудь с твердыми сосками, проступающими сквозь тонкий хлопок белой майки. – Ну и духота… А что ты тогда тут, в церкви…