– Правда, здорово? – спрашивала Рита.
– Да, – отвечала я неуверенно.
Автобус потряхивало, за туманными окнами плыли огни, глаза моей соседки светились, что-то она такое понимала в этих строках, чего я по невинности никак не могла уловить. Она была причастна к этим стихам, а я – все еще нет.
– Да, – соглашалась я, – здорово.
Вот бы почувствовать эти стихи так же, как она.
Над пивзаводом поднималась черная туча птиц, автобус уже шел по Огородному, на котором и стояла наша общага. На одной стороне – общага, жилые дома с магазинами в первых этажах, детским садом и кафе-мороженым, а на другой – пивзавод, мясокомбинат, молочно-перерабатывающий завод, экспериментальная кондитерская фабрика. Из окна нашей комнаты виднелась Останкинская башня, она качалась под ветром и скрывалась в опускавшихся на город тучах. Слышалась железная дорога. Узким проулком между высоченными каменными стенами пивзавода и мясокомбината можно было пройти до станции Останкино Октябрьской железной дороги. Днем – не страшно.
Я проскакивала эту щель, западню, пропахшую гнилью, страшась дворовых собак. Проскакивала, чтобы доехать до Ленинградского вокзала, перейти площадь, сесть на Казанском на поезд и ехать до города Мурома, в котором жила тогда моя бабушка. И все мои поездки туда были поездками в прошлое, в мое несуществование, потому что в том дальнем прошлом меня еще не существовало. Москва тоже для меня была прошлым, но об этом чуть позже.
В Муроме стоял деревянный дом на четыре семьи. Для каждой семьи огород и сад, и такое чувство, что живешь совсем отдельно ото всех. Печка, вода на колонке, туалет во дворе, поленница возле сарая прикрыта толем, от дождей. Старинная жизнь, застывшая в другом времени, ушедшая на дно. На самом дне течение времени замедляется, на поверхности оно бежит, а чем глубже, тем спокойнее, так что я в Муроме оказывалась на самой глубине, дай бог выплыть. Я ложилась на койку с железными шишечками и слушала радио со стеклянной шкалой, брала чашку из буфета, черную, с рыбкой на боку, я разглядывала черно-белые снимки в альбоме. Как-то раз я проснулась ночью от голоса Левитана, он читал сводку Совинформбюро. Я расширившимися зрачками глядела в черное окно и верила, что проснулась прямо во время войны, ушла в ту глубь. Собаки лаяли издалека. Я догадалась, что Левитан говорил в каком-то фильме – у соседей работал телевизор. Не все ли равно? Я была в том времени, я вступила в его воды.
И старину Москвы я узнала в Муроме. Мой маленький брат был с нами одно лето. Он просил меня почитать сказку перед сном, я читала «…Петровский замок, мрачно он…», отрывок из школьной хрестоматии для пятого класса. Мне нравилось повторять эти слова, а ему нравилось слушать, он засыпал под мой размеренный, тихий голос, в темноте, на самом дне времен.
Ездила я в субботу вечером, чтобы утром в понедельник вернуться, успеть к первой паре. Не слишком часто, но ездила. В Муром – с московскими гостинцами: колбаса и конфеты, обратно – с бабушкиными: плюшки, которые я называла поцелуйчиками, варенье вишневое, соленые огурцы.
Итак, ноябрь. И поезд в Муром. Светлый плацкартный вагон.
Читать я не могла, меня укачивало за чтением, ехали мы уже давно, проводница разносила только что поспевший чай. Я разорвала бумажную обертку, бросила сахар в стакан и стала помешивать и постукивать по твердому, неподдающемуся рафинаду. От стакана валил пар.
– Так что? – сказал мне строго молодой человек. – Будем знакомиться?
Он сидел напротив со своим чаем, но сахар бросать в него не спешил. Говорил он строго, но смотрел весело. Я чувствовала себя не слишком уютно, но на вопросы его отвечала.
– Как тебя зовут?
– Лена.
– И сколько же тебе, Лена, лет?
– Семнадцать.
– Давно живешь на свете. Куда едешь?
– К бабушке.
– А в Москве что?
– Учусь.
– Я тоже в Москве учусь. После армии. Заканчиваю, последний год, пишу диплом, распределение уже знаю, Урал. Поедешь со мной на Урал, Лена?
– Я на первом курсе пока.
– Это я понял. В общаге живешь?
– Да. У вас чай остынет.
– Говори мне «ты», Лена, а чай я горячий не люблю. Расскажи мне, что ты любишь.
– Мне выходить скоро.
Я вышла в Муроме, а он поехал дальше, в Казань. Забавно, я шла от вокзала к Казанке, так назывался наш район, а поезд уносил моего попутчика в Казань. А выезжали мы из Москвы с Казанского вокзала. Казанский Бермудский треугольник. И бумажная иконка Казанской Божьей Матери стояла у бабушки на буфете.
В декабре пришли холода. Выяснилось, что я выросла из летом купленного новенького зимнего пальто. Лет до двадцати я продолжала расти.
Еще не Новый год, но уже близко. Пахло не мандаринами, как в детстве всегда пахло под Новый год, но апельсинами. Их немерено завезли в магазинчик на Огородном, мы их брали и ели каждый день, апельсиновая зима была, со шкурками на полу, на подоконнике и даже в постели. Удивительно, только я не разлюбила ни вкус апельсинов, ни запах. Жили мы как в войну при затемнении. Страшно похолодало, ветер дул в наше окно. Щели мы забили, но ветер пробирался и пробирал, так что мы придумали завесить окно синим казенным одеялом, прибили к раме крохотными гвоздиками, которыми тогда забивали посылочные ящики. И стало теплее, хотя и без вида из окна.
Я читала на своей койке, включив лампу. Просунулась голова в дверь.
– Ленка, а тебя ищут.
Голова исчезла, вошел незнакомец, сказал строго:
– Здравствуй. У тебя ночь?
Я книгу закрыла:
– Здравствуйте.
– Мы на «ты».
Я смотрела неуверенно. Где-то я слышала его голос. Лицо казалось незнакомым.
– Ты меня не узнаешь, что ли? Тук-тук, тук-тук – стучат колеса.
Парень из поезда?
– Узнаю, – сказала я осторожно.
– Ну, и хорошо. Бокалы у вас есть? Или из стаканов будем пить?
И он поставил на стол шампанское. «Советское». Сладкое. Я его не любила.
У меня от шампанского болела голова, но отказаться я не решилась. Бокалов не было, как и стаканов, так что я достала чашки. Он тем временем обошел нашу комнатушку. Три койки, шкаф один на всех, стол у стены ближе к выходу, три тумбочки, три книжные полки. Шкаф у нас был развернут лицом в комнату, спиной к двери, он отгораживал что-то вроде прихожей.
Мы уселись за стол, и он вытянул пробку, бережно и осторожно. Я и не знала, что так можно, без грома и пальбы, с легким всего лишь хлопком и тонким вьющимся из горлышка дымком. И разливал он шампанское так же бережно и нежно, без пены.
– Давай, – сказал он. – До дна.
И проследил, как я пью.
– Ну вот, – заключил строго, – порозовела, оживилась.