«Где ты? Ну где же ты? – снова позвала Санька. – Если я не вспомню тебя, хотя бы на минуту, как я переживу весь этот бесконечный день? Вот сейчас уже заорут „на оправку“ – и я останусь ни с чем. Неужели они сумели отнять даже тебя? Где ты?! Нет, ты есть. Там, в огромном прекрасном мире. Это меня нет. Но я должна быть. На случай, если ты меня все-таки ищешь… А вдруг действительно двадцать лет? Тогда ничего не нужно… „Борьба не имеет смысла, но я буду бороться до последнего, потому что я – человек“ – это вы, Ида Моисеевна, закаленный борец, а я – нет. Я уже сейчас готова сдаться. У меня больше нет ни сил, ни слез, ни любви…»
Санька отняла от лица тельняшку. Медленно, как побежденный опускает флаг. И тут же вездесущая вонь хлынула в нее («Кто придумал, что ад пахнет серой? Он воняет тухлой капустой». – «Этот запах чувствуешь только ты»).
– Ида Моисеевна, умоляю, проснитесь! Я не могу дышать! Во мне не осталось ничего живого!
– Для мертвеца ты слишком сильно меня трясешь.
– Я не чувствую себя! Что делать?
– Стихи.
– Я ничего не помню! Помогите!
– Ну, слушай.
Ида Моисеевна тяжело вздохнула и, не открывая глаз, начала:
Мир останется прежним,
Ослепительно снежным
И сомнительно нежным.
Мир останется лживым,
Мир останется вечным,
Может быть, постижимым,
Но все-таки бесконечным.
И значит, не будет толка
От веры в себя и в Бога,
И значит, остались только
Иллюзия и дорога.
И быть над землей закатам,
И быть над землей рассветам.
Удобрить ее солдатам,
Одобрить ее поэтам…
В тот момент, когда скрипучий, как старое дерево, голос Иды Моисеевны произнес слово «дорога», Санька вдруг без всяких усилий увидела перед собой его лицо. Спокойное и изменчивое, как вода в ветреный день. Насмешливое и нежное. Выученное наизусть и всегда незнакомое. Лицо, которое так трудно вспомнить здесь, за решеткой…
Он стоял на обочине, подняв большой палец. У ног его громоздился желтый чемодан, набитый ее рисунками. Машины неслись мимо, не останавливаясь. Белые крылья были в пыли.
Он словно почувствовал ее взгляд, обернулся и посмотрел прямо в глаза. Вопросительно, тревожно, совсем беззащитно. Будто говоря: «Я иду. Но путь мой далек. Сумеешь ли ты дождаться?»
– Плачешь, Александра? Значит, все нормально…
– А «Жди меня, и я вернусь» знаете?
– Конечно.
– Имейте совесть! Вам дня мало? Бубнят и бубнят свою заумь!
– Послушайте, Любовь. Это стихотворение вам тоже будет понятно. Вас на воле кто-нибудь ждет?
– Муж у меня, – вздохнула недавно подселенная к ним продавщица Любка. – На десять лет моложе. И дочь, сука, взрослая совсем. Как бы не снюхались там без присмотра…
– «Жди меня, и я вернусь, только очень жди…» – начала Ида Моисеевна.
– На оправку! – донеслось из коридора.
И новый день наотмашь ударил по глазам противоестественным светом голой лампочки. Санька привычно зажмурилась, но вместо всегдашнего отвращения вдруг испытала давно забытое чувство. Впервые за все это время ей остро, до зуда в ладонях, захотелось рисовать.
Побелкой на стене она изобразила Иду Бронштейн, и Любку, и печальную женщину Мирру, их вторую сокамерницу, которая, о чем бы ни бралась говорить, вскоре всегда произносила фразу «этот безумный мир».
На допросе следователь Смирнов в очередной раз запутался в собственных построениях и, как обычно, безнадежно спросил, не хочет ли Санька сама во всем признаться.
– Дайте бумагу и карандаш, – велела она.
– Сейчас-сейчас, – засуетился Смирнов, не веря собственному счастью. – Зачем же карандаш, у нас и ручка найдется.
– Карандаш удобнее исправлять. А ручкой все сто раз переписывать придется.
– Да-да, разумеется. Вот, возьмите, – от радости он даже перешел на «вы».
Санька устроилась поудобнее и быстрыми штрихами стала зарисовывать его невыразительную физиономию.
– Чем это ты занимаешься?
– Спокойно. В Париже за портрет мне платили пятьдесят евро. С вас, по знакомству, денег не возьму. Сидите, пожалуйста, смирно, не дергайтесь. Думайте о чем-нибудь. Работа мысли облагораживает даже самые примитивные лица. Например, о том, как свести концы с концами в этом вашем госперевороте. Я тут вам не помощник, ничего не смыслю в политике. Так что оставьте надежду, что я возьму и сама сочиню себе роль в истории. Придется потрудиться.
Когда через несколько дней Саньку опять привели на допрос, следователь Смирнов, разглядывая полировку на столе, неожиданно промямлил:
– Тут вам один человек. Просил передать. Вот это.
И положил перед ней альбом.
– Кто?! – взвилась Санька. – Кто, я вас умоляю!
– Откуда я знаю, – отшатнулся следователь. – Чего орешь, припадошная! Сядь!
– Как он выглядел? Опишите!
– Да никак! Вот взбеленилась! Бери, пока дают!
– Ну, пожалуйста, – прошептала Санька, прижимая руки к колотящемуся сердцу. – Не мучайте меня. Скажите, кто этот человек? Я должна знать…
– Ну, я… Какого черта…
– Вы? – Она рухнула на стул. – Вы?.. Вы!.. Большое спасибо… А я-то… Вот спасибо! Спасибо, спасибо, спасибо, ах, спасибо, спасибо-спасибоспасибоСПАСИБООООО
– Эй, кто там? Врача! Тут припадок!
Вечером Санька лежала как бревно, наслаждаясь полным бесчувствием, и разглядывала пятна на потолке. Любка с Миррой под руководством Иды Моисеевны писали заявление о выдаче прокладок.
– Беспредел! – кипятилась старушка. – Раз в месяц по уставу они должны! А мы с Александрой тут уже полтора…
– И как же вы справлялись? – хихикнула Любка.
– Ну, я-то уже никак. А Александра… Александра! Расскажи товарищу, как ты вышла из критического положения? И вообще, надо было отстаивать свое право на личную гигиену, а не таиться!
– Сань, ну правда, как? – пихнула ее в бок Любка. – Вдруг не выдадут? А у меня вот-вот…
– Да никак, – ответила Санька с интонацией следователя Смирнова и пожала плечами. – Откуда я знаю.
– Не было еще, что ли?
– Не-а…
– Так ты чё?! Александра?! – воскликнули одновременно Любка и Ида Моисеевна.
А Мирра вздохнула, и на лице ее ясно читалось: «Этот безумный мир»…
– И от еды тошнит! И с тухлой капустой всех заколебала! – возбужденно переговаривались над ней женщины. – И истерику на допросе устроила…