– Я – дочь врага народа. И мне тоже меняли фамилию. Но только – в обратную сторону.
– То есть как?
– О, это уникальный случай! Большая любовь. И еще большая глупость, которая не обернулась трагедией лишь по чистой случайности… Начать надо с того, что я – незаконнорожденная. Мать – медсестра, вчерашняя студентка, отец – главврач, профессор, давно женат, взрослые дети… сорок пятый, всеобщая эйфория. Бурный роман, внезапная беременность, его жена пытается отравиться, он возвращается в семью, мама на сносях уезжает к родителям в шахтерский поселок… Я, разумеется, живу под ее фамилией, думаю, что папа погиб на войне, как у всех нормальных людей. И вдруг в один прекрасный день узнаю, что я больше не Сидорова, а Бронштейн. Что? Почему? Подружки, конечно, издевались: «Ты вышла замуж?» Мать ничего не объясняла: «Это фамилия твоего отца». И точка. Только став взрослой, я узнала, что его забрали по «делу врачей». И, сопоставив даты, поняла, что мое переименование было ее реакцией на его арест. Ты понимаешь, это же тройное безумие: дать внебрачному ребенку фамилию отца, обозначить родство с врагом народа, да еще и обнародовать еврейское происхождение – в самый-то разгар антисемитизма… К слову, он об этом так никогда и не узнал.
– Не выжил?
– Нет, оттуда-то он вернулся. Только они все равно больше не виделись. Она всю жизнь писала ему письма. Напишет, прочитает – и сжигает на свечке. Мы долго без электричества жили…
– А вы не делали попыток его найти?
– Конечно! Только уже поздно было. Ну, воспоминания коллег мне достались. Тоже немало по нынешним временам. С братом познакомилась, в той же больнице работал. От него, правда, ничего не добилась. Только начну расспрашивать – «Ты поправляешь очки точь-в-точь его жестом!» или «Ты точно так же потираешь руки!» – и взирает на меня с мистическим ужасом, как на призрак. Много лет спустя я наткнулась в архиве на его статейку, написанную сразу после ареста, где он поливает отца грязью и всячески от него отмежевывается. И поняла, почему наше сходство так его фраппировало.
– Значит, – задумчиво глядя в пол, проговорила Санька, – я могу надеяться, что когда-нибудь у меня получится простить. Раз никто не виноват, раз это – большая история. Хотя, конечно, выбор есть всегда, как показывает пример вашей мамы. Но никто не знает, как повели бы себя мы, оказавшись на их месте. Отреклись или устояли? Остались бы людьми или превратились в Железную Леди. Стало быть, мы не вправе осуждать… Вот вчера всего лишь простояли всю ночь в битком набитой клетке. «Вас даже еще не начали пытать», как вы обнадеживающе заметили. А я уже забыла всех, кого люблю. Только от Пушкина очнулась. Значит, и во мне она совсем близко, эта вымороженность, это железо. А слой любви – еле-еле, ногтем поскрести – и все… Есть один человек… Я думала, что и после смерти буду видеть перед собой его лицо… и руки… Думала, я умру, а моя любовь останется, настолько она сильнее и больше меня… Но и его я потеряла этой ночью, причем самого первого. Предала.
– Да, слой человеческого в нас очень тонок. Этому учит опыт лагерей. И войн. И голода. Весь двадцатый век – сплошное доказательство. И в то же время – человеческий дух неуничтожим. Потому что даже в самом аду они случались, эти редкие проблески человечности, когда люди, уже опустившиеся ниже животных, куда-то на уровень дождевых червей, вдруг на мгновение вспыхивали – и совершали то, на что только человек способен… Ты говоришь, мало любви, а откуда ей вообще взяться? Ну, по всем законам не должно ее тут быть! А она есть! Вопреки всему! Разве это не чудо?
– Чудо, – завороженно произнесла Санька. – Вот не ожидала от вас это услышать! Думала, меня ждут круглосуточные лекции о международном положении!
– И еще, я думаю, где-то у тебя в роду была большая любовь. Возможно, как раз между репрессированными родителями Железной Леди.
– Почему?
– А что же, по-твоему, помогло тебе выжить?!
– Ну, это уже чистая мистика.
– Упаси бог! Из меня мистик, как из тебя политик! Нет, всего лишь опыт. Многолетние наблюдения и размышления над механизмами передачи жизненной энергии от одного поколения к другому. Род – равновесная система. Если где-то пропасть, значит, рядом вершина…
– Жаль, что эту красивую гипотезу никак не проверить.
– Есть архивы. Даты жизни, происхождение, профессия – и общую картину можно восстановить.
– Ну, про любовь-то в архивах нет! И я все равно не знаю, как ими пользоваться.
– Тоже мне проблема! Иван Иваныча попросим. Он в этом деле большой спец.
– Кто это?
– Наш адвокат. Или у тебя есть другие кандидатуры?
Других кандидатур у Саньки, впервые столкнувшейся с отечественным правосудием, разумеется, не было. А после знакомства с их защитником никого другого ей и не хотелось.
Иван Иванович – сухопарый старик в инвалидном кресле – отстаивал интересы всех «политических», всех несправедливо обиженных и обобранных, особенно если в роли обидчика выступало государство. Главной его заботой была, конечно, Ида Бронштейн, которую он защищал с 1985 года. И по тому, как торжественно он произносил эту дату, Санька сразу догадалась, что речь идет о большой любви. Но Ида Моисеевна только рассмеялась в ответ:
– Какая любовь в падающем самолете?
– О, самая настоящая!
Денег за свои услуги Иван Иваныч принципиально не брал («Это не работа, а служение»). Его пенсии вполне хватало на чай и папиросы, а еду он презирал. Правда, у него, как у любого героя, за кулисами был кто-то, варивший ему куриный бульон и с боем повязывавший теплый шарф в морозы. Жена, или сестра, или другая терпеливая родственница. Об этом Санька тоже догадалась.
Иван Иванович совершенно не удивился, что его подзащитная больше, чем собственным делом, озабочена поиском оборванных родственных связей. И на следующее свидание принес две справки из архива. И даже был настолько корректен, что дал Саньке пережить эту встречу с прошлым и лишь потом, уже в дверях, сообщил страшную новость, касавшуюся ее самой.
И Санька была уверена, что именно фотография прабабки, Марии Александровны Полежаевой, которую она в тот момент держала в руках, помогла ей не сойти с ума.
Фотография, как водится, была сделана на следующий день после ареста. Молодая женщина смотрела в объектив спокойно, без страха, с еще не истребленным доверием к миру. Она не улыбалась, но тень улыбки витала у губ, явно привыкших часто улыбаться, целоваться, произносить ласковые слова…
Так легко было представить ее за столиком кафе или над клавишами рояля. Над утопающим в кружевах младенцем или над отрезом ткани в модном магазине… И совершенно невозможно – в камере, на допросе и тем более 25 августа 1937 года, когда приговор был приведен в исполнение…
«Двадцать семь лет, – быстро подсчитала Санька. – Почти ровесницы».
Но дело было не в этом. Совсем не в этом. Санька тщетно пыталась найти слова, чтобы объяснить ощущение чуда и счастья, рождавшееся от взгляда на фотографию.