– Владимирский централ, ветер северный… – заревели из другого угла.
– Под небом голубым есть Город золотой… – гнусаво затянул притиснутый к Саньке длинноволосый эльф, прижимая к носу салфетку, уже всю набрякшую кровью. – Знаете эту песню, барышня? Тогда подпевайте, а то блатняк победит…
– Нет единства в наших рядах, – вздохнула Ида Моисеевна.
– Послушайте! – воскликнул кто-то, перекрикивая нестройное пение. – А спортивного старичка тоже повинтили?
– Его не догнали!
Автозак сотрясся от хохота. Через некоторое время все опять замолчали. Только одна девушка смеялась и смеялась, никак не могла остановиться.
– Кто там поблизости? Дайте ей воды! – распорядилась Ида Бронштейн. – Это истерика.
– Им, бл…ь, тут весело! – заорал краснорожий сержант, распахивая дверцы автозака. – Анекдоты травите?
– Ага, про ментов! – откликнулись из толпы.
– Руки за голову, по одному на выход! Скоро зубы свои сожрете, нечего будет скалить! Либерасты гребаные!
Их продержали в крошечной камере до утра. Давка была, как в трамвае времен транспортного коллапса. Периодически кого-то выдергивали и уводили. Но просторнее от этого не становилось.
Санька, панически ненавидевшая духоту, почти сразу провалилась в спасительное бесчувствие, куда не просачивалось ничто живое, даже неотвязная звездная ночь, всегда сиявшая на внутренней стороне век.
Она запомнила только два эпизода этого изнурительного стояния. Как в ответ на истошный женский вопль: «Воды!» – им сквозь дверь с гоготом посоветовали «поссать друг другу в рот». И как на рассвете, когда все мыслимые и немыслимые пределы были пройдены, кто-то стал декламировать пушкинский «Памятник».
Он забывал слова, ему подсказывали, тоже ошибаясь, спорили, соглашались, радостно повторяли правильную строку, будто не вспоминали, а все вместе рождали и выпускали в мир это хрестоматийное стихотворение. Прямо тут, в душной камере, набитой ни в чем не повинными людьми, по чьей-то злой воле вырванными из нормального течения их жизней…
В этот момент Санька вдруг почувствовала себя живой. И ей стало страшно.
После утомительной процедуры оформления и первичного допроса, во время которой Санька несколько раз засыпала, пока человек в погонах бубнил по бумажке казенные формулировки, ее наконец отвели в нормальную камеру, где можно было присесть и даже прилечь.
«Как мало нужно для счастья, – подумала Санька, вытягиваясь на голой лежанке, крашенной в унылый голубой цвет. – Я-то думала: Париж, любимый, море. А на самом деле… Глядишь, так и я научусь быть счастливой. Место, конечно, не самое подходящее. Вроде онкологической больницы. Но, видимо, по-другому я не понимала…»
Ей вдруг сделалось ужасно смешно. Она лежала на животе, затыкая рот скомканным свитером Франсуазы, и тряслась от неудержимого хохота, еле сдерживаясь, чтобы не загоготать в голос и не разбудить неведомых сокамерниц.
– Еще одна истерика! Ну и слабая же пошла молодежь! – раздался из темноты знакомый старческий голос. – Вас еще даже не пытали, а вы уже расклеились!
– Ида Моисеевна! – всхлипнула Санька и поскорей уткнулась обратно в свитер. – Это не истерика, это просветление! Ё-мое! Мне хорошо, как никогда в жизни!
И Санька согнулась от нового приступа смеха.
– Ну-ну, – пробормотала Ида Моисеевна, – нормальная реакция на шок. Когда выскакиваешь из проруби, тоже хохочешь как безумный.
– А вы что, еще и моржуете? – зашлась Санька.
– Зато до старости не выхожу из строя!
– На оправку! – заорали в этот момент в коридоре, и в камере, словно по команде, включился мерзкий мертвенно-белый свет.
– Шесть утра, – потянулась Ида Моисеевна. – Сейчас будем синхронно уринировать под гимн Михалкова.
– Дайте я вас обниму, борец-морж! – воскликнула Санька, вскакивая с лежанки. – Какое счастье, что это вы, а не какая-нибудь малярша, зарезавшая сожителя!
Просветление не просветление, но там, на жестком ложе казенного дома, Санька неожиданно пережила мгновение абсолютной ясности, когда вся жизнь раскрывается как единый замысел, полный, как ни странно, добра и невидимой заботы.
Она словно поднялась над разрозненными кусками своего существования и вдруг увидела в этом хаосе гармонию и определенную логику. Ей стало очевидно, для чего все было нужно и к чему подводило ее, не настаивая, но и не отступая.
Санька лежала, задыхаясь от смеха, а ум, как стадионный прожектор, скользил от одного эпизода к другому, высвечивая темные окраины и буераки, до того освещенные лишь огоньком сигареты и светом из чужого окна.
Даже то, что она всю жизнь не могла принять и простить – черная дыра на месте родителей, – каким-то невероятным образом было подцеплено и увязано в общий сюжет.
Прогнившие, безжизненные нити семейных уз тянулись от Железной Леди с ее неведомым детством, которое у нее все-таки тоже было, от ее родителей…
Что-то случилось там, разрушившее естественную линию передачи любви на несколько поколений вперед. Что-то настолько огромное и страшное, что не могло быть чьей-то личной виной, тьма, нагрянувшая со стороны, железное колесо большой истории…
– Девочка моя! – Ида Моисеевна, на которую Санька, нимало не смущаясь, весь день изливала свои прозрения, вскочила и забегала из угла в угол. – Воистину стоило попасть за решетку, чтобы это понять! И ты всю жизнь мучалась? Да ведь тут простая арифметика!
Она проворно забралась на нары, ткнула пальцем в побелку и начала писать на стене ряды цифр.
– Сколько тебе?.. Так, дети девяностых… Мать тебя родила?.. Ага, в двадцать! Стало быть – семидесятый… Сама она, ты говоришь, поздний ребенок… Около сорока… Получаем год рождения твоей Железной Бабки – тысяча девятьсот тридцатый! Да-да, помню, недавно ее восьмидесятипятилетие отмечали, статья вышла. Я же все газеты прочесываю… Итак, все сходится! Детство, причем уже осознанное, все понимающее детство – пик массовых репрессий. Отрочество – война. Кто-то из родителей или оба погибли, репрессированы, пропали без следа. Вероятнее всего, тридцать седьмой и пятьдесят восьмая.
– Почему?
– Устойчивый сценарий обрыва родственных связей. Железная Леди привычно, будто уже не первый раз это делает, вычеркивает из жизни дочь, та потом – по инерции – своих детей… Да, а перед этим был вычеркнут еще и отец девочки, она ведь тоже не из воздуха соткалась… Итак, устойчивый сценарий. Откуда он взялся? От погибших на войне родственников не отказывались, ими, наоборот, гордились. А вот от врагов народа – да, отрекались, чтобы выжить, забывали, как их зовут, меняли фамилии… Мы все – потомки предателей, палачей и жертв, о какой нормальной жизни может идти речь! О какой нормальной стране!..
– Скажите, – бесцеремонно перебила Санька, желая избежать очередного монолога о судьбах родины, – а вы – чей потомок?