– Трусы они позорные, – Ганс вытер губы. – Сами, небось, трясутся. Вдруг в полицайку пойду, заяву настрочу.
– А пойдешь?
– Да какой с них спрос, с уродов дремучих. Две извилины в голове.
– Чтобы врезать, и двух достаточно.
– Да чо ты ваще заладил! Никто мне не врежет. Потому што бог, – Ганс поднял глаза к небу. – Или не бог… Короче, оберегает. Пока действую правильно… Всё. – Коротко оглядевшись, Ганс взялся за дверную ручку. – Пришли.
Эта короткая и быстрая оглядка будто включила тревожную кнопку:
«Ресторан, а без вывески… Ну точно. Провокация… Зря я на это согласился…» – но было поздно. Он уже вступил в темную парадную, запнувшись о порог.
Помни, Алеша. Что бы ни случилось, мы тебя оберегаем.
«Я помню, помню», – он сжал дрожащие пальцы в кулаки.
Сквозной проход под лестницей, филенчатая дверь, глухой двор, потом, кажется справа, флигель. Мелькало разрозненными картинками, словно кадрами диафильма. Снова дверь, обшитая листовым железом, рука охранника тянется к телефонному аппарату…
Дверь квартиры, не обозначенной номером, открыла безликая женщина славянского типа.
Если не считать вешалки, на которой дыбилась чья-то верхняя одежда – в таком внушительном количестве, что темные опасения расползлись как гнилая ветошь: «Ну нет, так не вербуют», – огромная прихожая выглядела пустовато.
Он почувствовал, что снова владеет собой.
Снял и повесил куртку. Придирчиво оглядел свое поясное отражение – слева от входа висело большое фацетное зеркало, – поерошил слипшиеся под ушанкой волосы и обернулся к Гансу: спокойный, собранный, каким и должен выглядеть разведчик, вступающий в логово врага.
Они проследовали светлым и абсолютно пустым коридором – таким длинным, что воображение успело развесить по стенам железные тазы и корыта, велосипедную раму без колес с разорванной цепью (сосед который год грозится отремонтировать), приткнуть к стене и даже укрыть пестрой рогожей комод с выломанными дверцами (соседка хранит всякое старье вроде эмалированных кастрюль с худыми донцами), – приметы родной ленинградской квартиры выступили так ясно и пронзительно, что безликая желтая, встретившая их в прихожей, показалась существом из другого, параллельного мира. Он оглянулся. Тень со шваброй подтирала за ними уличную грязь.
После режущего коридорного света помещение, в которое они вошли, показалось мрачным. Посередине стоял длинный, уставленный закусками стол.
На его вежливое «здравствуйте» никто не откликнулся. Кроме хозяина застолья: Эбнер, сидящий в торце, кивнул издалека.
– Вон место. – Ганс указал на свободный стул. «Как с собакой обращаются, – снова накатывало раздражение. – Подумаешь, знать! От слова зазнаться…»
Ганс улыбнулся:
– Тут по-простому: кто смел, тот и съел. Окинув стол опасливым взглядом, он положил себе салата, похожего на привычный оливье, кусочек желтовато-прозрачной рыбы. Потянулся было к хрустальной плошке с черной икрой, но удержался: не стоит выдавать противнику свои гастрономические слабости. «Сами предложат – возьму».
Но никто ничего не предлагал. Он жевал, прислушиваясь к ближайшей парочке.
– Да-а, тебе-та клё-ово, – девица кривила губки. – Твой фатер из вермахта. А мой эсэс.
– Ты чо думашь, они различают? Совкам по барабану, – парень оглаживал ее тощее бедро. – Всех вздернут.
– А я с та-абой ха-ачу, – потеряв всяческий стыд, она выгибалась под его рукой, как сытая кошка, только что не мурлыкала. – Ря-адом, на соседних фа-анариках…
От девицы припахивало терпкой сыростью. Он отодвинулся брезгливо.
Парни, сидевшие напротив, разговаривали о каких-то голубых фишках, один советовал сбрасывать и на что-то переключаться. Другой не соглашался, мол, раньше надо было чухаться, теперь-то поздно, и ссылался на какой-то индекс, который хрен куда отскочит.
«Фишки. Индекс», – он слушал, стараясь запомнить.
– Не. Я телик в выходные послушал. В йены переложился.
– А чо не в баксы?
– Дак все ломанулись. Слава фюреру, из Рашки хыть успел перегнать.
– А банку скока?
– Пятнадцать. Ваще оборзели.
– По-божески ищо, – второй отломил кусочек хлеба и макнул в сметанный соус. – Ваши придут, ваще раскулачат, а? Как думашь? – парень обращался прямо к нему.
– Ясное дело, раскулачат, – он пошутил с особенным тайным удовольствием.
«И правильно. Давно вас всех пора». Над этим столом, как развернутое полковое знамя, реял успех. Несправедливый, доставшийся в наследство от родителей, прислужников оккупационного режима. «Ишь, жрут, – он отодвинул от себя тарелку с праздничной снедью (у этих что ни день, праздник) и понял, чем у них тут воняет: деньгами. Наглыми. Бесстыдными. – А мы? Кофе лишний раз не выпить».
Вдруг представил, как их, подгоняя прикладами, выводят во двор. «Нет, расстреливать не надо, пусть убираются в свою поганую Германию», – а на их место садятся Пашка и Серега, его друзья по бараку. То-то они удивятся, скажут, мы тебя за слабака держали, а ты вон кем оказался, настоящим партизаном…
Не успел он это подумать, как на плечо легла тяжелая рука.
Встать. Бросай оружие, – в голове зажглось и погасло.
«Эх… Надо было погоны хоть сорвать…»
Какие погоны, Алеша? – голос шефа стал укоризненным. – Ты же не кадровый военный.
– Ну пошли, што ли. Побалакаем, – сняв руку с его плеча, Эбнер направился к черным кожаным креслам.
Не было у него другого выхода. Только встать и выйти на пыльную дорогу, которая начинается с первого позорного шага, но кончается не родимым домом, а Дулагом, где предлагают жизнь во славу чужой страны. Или смерть – во славу своей.
– Хотел поблагодарить тебя. Отличный реферат, – выставляя оценку его работе, Эбнер растопырил пятерню.
– Не за что, – он прекрасно понимал: про реферат это так, для затравки. Захребетники благодарности не знают, привыкли все покупать.
– Выпьешь? А? Коньячку, – не дожидаясь его согласия, Эбнер махнул рукой.
Вражеский оперативник, переодетый официантом, налил в бокалы. Почему-то не до краев, а всего-то на два пальца.
«Коньяку им жалко, что ли?..» – но это так, мельком, потому что ждал следующего хода.
Но Эбнер не спешил. Покачивал бокал в ладони. На просвет густая жидкость темнела, как расплавленная ртуть.
Внутренний голос подсказал: Не спеши. Пусть он сперва попробует.
Будто он сам не знает: могли подбросить спецпрепарат, подавляющий волю.
Его визави делал странные пассы над бокалом.
– Прав старик Черчилль, армянские лучше. Он понюхал осторожно. Пахло приятно. Не химией, а медвяной горечью.