«Стошка, кооператив…» Он и половины не понял. И все-таки ее бесстрашная решимость вселяла надежду: большинство, вроде той беспамятной женщины, смиряется с властью оккупантов, но есть и другие, он думал, молодые смельчаки, готовые, выражаясь фигурально, рвать фашистские поезда. «Молодец девчонка, влипла, а не раскисает!» Ведь для нее еще ничего не кончилось – паспорт-то у них в руках.
Свернув на Садовую, он ускорил шаги, торопясь поделиться с Вернером, послушать, что он скажет?
Но Вернера его рассказ не впечатлил.
Митинги в защиту мира – обычное дело. Как правило, их устраивают в утренние часы. Организаторам проще: народ на работе – посадил в грузовики и привез. Желтых привлекают бесплатно. «Ну крупы, бывает, дадут, гречки или рису. А синим приплачивают. Марок по двадцать. – Синие митингуют в центре, желтые по окраинам, где фабрики и заводы. – Чо зря-то возить?»
По единому утвержденному сценарию всех участников строят. Минут через пятнадцать в их рядах обнаруживается провокатор с запрещенным лозунгом: вроде этой девицы. Хотя, как правило, используют парней. Выволакивают, требуют предъявить паспорт: первые ряды должны убедиться, что отщепенец-протестант из синих. Вернер сказал: «Типа, интелихент». («Но их же…» – щадя чувства Вернера, а вдруг и его родственников оккупанты сгноили, он постеснялся переспросить, но Вернер, будто поймав его вопрос налету, уточнил: «Ну, в смысле не из народа».) На глазах у всех тащат к автозаку, где и отпускают, но уже потихоньку, чтобы никто не видел, – в этом отношении утро тоже удобнее, прохожих меньше. Оплата по договоренности, но есть и голодный минимум – сто рус-марок, хотя за эти копейки соглашаются разве что студенты.
– Пасс смотрели?
– Мой?
– Да твой-то им нахер!
С собой протестанты берут пустые синие корочки – лишний раз не светиться в полиции. На случай, если у автозака кто-нибудь крутится, ну типа лишний свидетель, предусмотрены легкие побои, но без членовредительства. В крайности кратковременный арест. За ночевку в камере полагается полуторный тариф. Раньше платили без проблем. Но последнее время («Непонятки у них. С госдоходами») – экономят, в лучшем случае накидывают марок по двадцать – двадцать пять. Впрочем, как объяснил Вернер, к жестким мерам прибегали лишь на первых порах. Прохожие тоже не идиоты, понимают, жалеют бедных студентов, завидев автозак, стараются обойти стороной.
– Сказали те, стой на месте. Нет, поперся… Ладно хыть не увезли – до утра в камере париться. Ни одеяла, ни жратвы. Короче, повезло ей. Мужики не злые попались. Отоварили и – типа гуляй. – Вернер придвинулся поближе. – Прикинь, берут меня вроде… Тьфу-тьфу-тьфу, штоб не сглазить! – костяшками пальцев постучал по столу.
– Куда? – он спросил машинально, еще не отойдя от этой истории, за которую было обидно и стыдно: в очередной раз остался в дураках. И девушку жалко. Пострадала по его вине…
– На тиви, – Вертер покосился на нишу, где висел портрет фюрера.
«Хотя, – он думал, – если разобраться, она сама виновата: какого черта подыгрывать оккупантам». Та, чьей смелостью он искренне восхищался, оказалась продажной пособницей. А эти, пятерочники, – наоборот. Нормальные мужики. Врезали, но не сильно, как говорится, по долгу службы.
– Погоди. Говоришь, люди понимают, знают, что за деньги, – и все равно верят?
– Верят. – Вернер кивнул.
– Но почему?
– А не почему, – Вернер пожал плечами.
– Так не бывает. Должна же быть причина.
– Причину тебе, – глаза вспыхнули сумрачным светом.
Потом, вечером, когда пытался записать в дневник, он честно старался вспомнить, но сколько ни вспоминал, всплывали отдельные слова: патриотизм, всеобщая мобилизация, кругом враги – в СССР давным-давно затертые. Но в устах Вернера они обретали форму связной речи: выспренней и одновременно издевательской – это странное сочетание напоминало явление гальванизации (он вспомнил опыт с мертвой лягушкой: если нерв возбудить искрой от электрической машины, лапка сокращается судорожно) – мертвые слова корчились, наполняясь призрачной жизнью.
– Как-то так, – Вернер откинулся в кресле. Лицо, принявшее землистый оттенок, казалось маской.
– Но… зачем?
Безжизненная маска ожила. Глаза снова вспыхнули:
– На случай… ядерной… войны, – и погасли, словно присыпанные пеплом.
– С кем?!
– С вами. – Под остывающим пеплом кривилась усмешка.
Он почувствовал тесноту в груди, будто давило чем-то тяжелым, плющило ребра. «Надо ответить, сказать…»
Но изо рта сочились пустые слова:
– Мы, советские люди, все как один… за мир… это вы… фашисты, агрессоры… – лопались на губах красными пузырями.
– Ха-ха-ха! Ха-ха-ха! – Вернер смеялся, то откидываясь в кресле, то сгибаясь пополам.
«Что это с ним, судороги?» – он испугался, что Вернер сейчас сомлеет.
Но тот вдруг икнул, будто подавился последним смешком.
Громкий неприятный звук разорвал морок. Он вздрогнул и пришел в себя. «Вот дьявол! Здорово у него получается…»
– А ты гришь, не поверят, – Вернер, принявший нормальный человеческий облик, хмыкнул. – А? Классно я тебя развел? Ладно, не бзди! Кому она на хрен нужна – война? Мир, дружба, движуха!
Совместные проекты, то-се… Наши-то лопатой гребут! – Вертер оскалился. – А ваши? Зубами небось клацают, локти грызут, што сами типа не оккупанты.
Этот неожиданный зигзаг (напомнивший таинственный сговор Нагого со Шварцем) грозил увести разговор в другую, опасную, сторону. На всякий случай он решил не отвечать, черт с ним, пусть болтает. Но Вернер и сам сник.
– Первый канал – круто. И по деньгам, и ваще.
– Ага, – он поддакнул. – Черный пасс получишь?
– Да чо – пасс! Пасс само собой. Карьера. Вплоть до Рейхстага.
– А не врет?
– Кто?
– Ну этот, с кем ты… Агент. Из Абвера.
– Можа и из гестапо, – Вернер задумался. – Я ксиву не спрашивал.
– Так тебя… вызывали? – он ощутил слабость в ногах, особую, незабываемую, как тогда, в гулком вестибюле, когда шел к Геннадию Лукичу на первую встречу.
– Катькин скверик знашь? Короче, подсел один. Обещал помочь.
Он думал: «Скверик? Зачем? Есть же квартиры» – грязная лестница, дверь, обитая черным дерматином, чтобы дверь открылась, надо дать три звонка – два коротких и один длинный. Тот, с кем он встречался время от времени, представился Иван Петровичем, один раз случайно перепутал, назвал Петром Иванычем, но тот не поправил…
Плоское лицо куратора всплыло и исчезло.
Вместо него в просвете входной двери стоял Ганс. Коротко и энергично шаркал, стирая с подошв уличную грязь.
Он вскочил и направился к двери, чувствуя такую щемящую радость, будто не просто связной – тонкая ниточка, соединяющая с Родиной, а самый близкий родственник, которого он было потерял, но вновь обрел.