«Пусть только сунутся. Уж мы им покажем!» Мы – парни из «Омеги». Отряд специального назначения. Это закрытая информация, но на курсах им демонстрировали фильм: «Будни бойцов советского спецназа». Здоровые, накачанные, был грех, даже позавидовал.
Товарищ генерал-полковник, поползновение фашистов полностью ликвидировано. Среди нашей живой и здоровой силы потерь никак нет. Служу Советскому Союзу! – Его победная реляция.
Не хочется выпячивать свои заслуги. Геннадий Лукич всегда говорил: оперативника украшает скромность. «Но без меня парни бы не справились», – что недалеко от истины: ведь это он их вообразил.
Он поворачивает назад. Идет спокойно и уверенно.
Мимо фигур атлантов – мрамор-то черный, но лица вполне себе русские, мимо створок чугунных ворот – возвращается, чувствуя за спиной бойцов советского спецназа: заняли решающую высоту, затаились на крыше Эрмитажа – снайперы, спустившиеся точно ангелы с неба. Держат под прицелом Дворцовую площадь.
Дождавшись «семерки», ловко пробивает талон, плюхается на переднее сиденье, словно бросая вызов девицам, которые посмели обозвать его желтым. Пусть бы теперь попробовали… Автобус то и дело дергает. Он выглядывает в проход, будто ловит в прицел азиатскую рожу: «Чмо желтое! Совсем водить не умеют…» – так бы и жахнул по стеклу!
Вахтерша больше не вяжет, копошится в своей каморке. Он поднимается на свой этаж, отпирает дверь, вешает пальто. И все-таки во рту остался неприятный осадок – был момент, когда он струсил, отступил.
Хочется сладкого чаю. Хотя бы пару глотков, как в детстве, когда мать давала лекарство (горькое, как этот привкус невольного предательства, о котором никто не узнает) – и сладкий чай на запивку. Но Ганс так и не принес чайник. Он снимает ботинки, уже зная, чем искупить свою тайную вину: прямо сейчас, не откладывая, записать подозрительный разговор Нагого со Шварцем. Шарит в папке в поисках блокнота, натыкаясь на острые уголки. Белый, заклеенный… Странно, вчера никакого конверта не было. Он вертит в руке, будто поворачивает гадальную карточку: ни адреса, ни имени получателя… Внутри лист бумаги и рус-марки. Пересчитывает: четыреста пятьдесят. Неделю назад он был бы счастлив, но теперь сопит разочарованно: «Конспиратор!» Не то что шубу – куртку, и ту небось не купишь. С Гансом надо разобраться, потребовать всё, что ему причитается. Все, что Ганс обещал.
«И когда успел? Ну да, когда выносил папку». Он разворачивает лист. Надпись простым карандашом, всего несколько слов:
История не знает сослагательного наклонения.
«Но это… не его почерк…»
Сегодня на конференции Ганс записывал злоумышленников, которых уличили с помощью плоскогубцев, – он еще подумал: «Как курица лапой. Не учат их, что ли?.. А нас-то как мучили: нажим – волосная, нажим – волосная…» – вспомнил голос Марьи Дмитриевны, своей первой учительницы. У сестер тоже красивый почерк, но некоторые буквы они пишут иначе. Люба говорила: школьные нормативы меняют каждые десять лет.
Он всматривается: т с горизонтальной черточкой сверху, р – внизу завиток. Так учили довоенных школьников, например его мать и…
Подносит поближе к свету. Буквы тают – словно их и не было.
«Тайнопись…» – он слышит свое сердце. Сердце подсказывает: Ганс ни при чем. Эти слова – привет с Родины. Геннадий Лукич выполнил обещание, прислал командировочные. В войну агентурные сообщения писали спецчернилами: предварительно выдержать бумагу над паром, потом, чтобы высохло, сунуть под пресс. Трудоемкий способ. В наше время используют сухие компоненты, но и в этом случае строки сами собой не исчезают. После проявки полагается сжечь.
«Выходит, другой способ, принципиально новый», – придирчивым глазом он осматривает белый лист, на котором и следа не осталось.
– На-ам не-ет прегра-ад ни в море, ни на су-уше, – тихонечко, чтобы никто не услышал, но от всего сердца, исполненного гордостью за свою великую страну.
Разбирая постель ко сну, он пеняет себе: «А Павла Первого зря обидел. Никакой не фольксдойч – наш русский император… – в отличие от фашистов-
захребетников, он – советский человек, великодушный и справедливый, не имеет права обвинять голословно, тем самым уподобляясь врагу. – И с водителем нехорошо получилось, обозвал желтым, – за это ему особенно стыдно. – Бацилла, что ли, какая-то, вирус…» – чуть не заразился от местных. Снова горчит во рту: но уже не вкус предательства, а лекарство, антидот, который он проглотил вместе с письмом (бывает, что разведчик вынужден съесть послание из центра, – но в данном случае этого не надо: не глотать же пустой лист) – и в тот же миг выздоровел. Он ложится, подпихивает одеяло, как привык дома.
Нет, он понимает: здесь не Ленинград. Но когда Геннадий Лукич рядом, даже чужбина становится Родиной…
Забыл погасить свет. Лень вставать, да делать нечего. Прошлепав босиком к выключателю, он идет обратно, ощупывая тьму, – ловит мысль, которая уворачивается, не дается в руки: но если не Ганс, как оно оказалось в портфеле? Значит, подложили. «Кто?»
Надо зайти с другой стороны: понять – когда? Ганс поманил его пальцем, он оставил папку на подоконнике, потом сидел, не оборачиваясь. Казалось бы, момент подходящий. Но ведь мог обернуться. Для агента, получившего это задание, неоправданный риск. Значит, – он реконструирует ход событий, – этот кто-то дожидался, пока все выйдут. Но вышли не все. В аудитории остались Нагой и Шварц. Пока они разговаривали, в коридоре никого не было, это он помнит точно – Ганс явился, когда он, прислонившись к двери, стоял ни жив ни мертв.
«Потом я услышал голоса, они приближались, я… (сбежал – неприятное слово). – Заторопился… Потом мы с Гансом пили кофе. А в это время…» – он жмурится, представляя себе фигуру тайного агента: является невесть откуда, прокрадывается в пустую аудиторию, подкладывает конверт…
Реконструкция, которую он мысленно предпринял, заходит в тупик.
Он спускает ноги с кровати, сидит в темноте, шевеля пальцами, будто мысль, не дающуюся в руки, можно поймать голыми ногами. В истории с обещанными ему командировочными тоже какая-то загадка: разве не проще было выдать всю сумму сразу? Вместе с новой одеждой. А все-таки шеф выбрал другой, трудный путь. Почему?
Он чувствует: ключ к разгадке где-то здесь, рядом.
Встает, зажигает настольную лампу: никаких следов не осталось, но это не проблема, историки то и дело жонглируют этой фразой. Он берется за карандаш: История не имеет…
Сегодня, на конференции, эти слова произнес профессор Нагой. Обычно под этим подразумевают прошлое: дескать, как сложилось – так сложилось.
Перечитывает, уже понимая: в исчезнувшем послании было иначе. Не знает. Но ведь это разные вещи. И в прошлом, и в будущем не имеет – жесткое, категорическое утверждение: никаких благотворных изменений.
Не знает – изменения возможны, просто истории о них еще не известно, история пока что не догадывается…