Третья
I
На третью ночь он снова увидел сон. Опять перед глазами морщилось. То самое, большое и белое: простыня, наброшенная на дверцу шкафа, но не домашнего, а из кабинета Геннадия Лукича. Сам он будто бы сидел в кресле, но не сбоку, как обычно, когда являлся по вызову, а прямо напротив Ф. Э. Дзержинского, лучшего друга беспризорников. Он чувствовал на себе его неподкупный взгляд.
Впредь, Алеша, ты должен быть предельно внимательным, – портрет Феликса Эдмундовича говорил бархатно-низким голосом, точно диктор в ленинградском метро. – Задача чекиста – не помогать стратегическому противнику, а раскрывать и предотвращать его коварные замыслы.
– Я стараюсь, мне кажется, у меня получается, только чекист – это вы. А я разведчик, борюсь с внешними врагами, которые угрожают, наступают с разных сторон.
А какая разница? – Феликс Эдмундович удивился. – Одно дело делаем, Алеша.
– Ну как же – одно! Разведка – продолжение войны в мирное время, – он возразил горячо, хотя в глубине души знал: товарищ Дзержинский прав. Не зря кабинет Геннадия Лукича находится не где-нибудь, а в Большом доме. Хотел повиниться, признать свою ошибку, но портрет уплыл куда-то в сторону. Вместо него явилось лицо шефа, сидящего за огромным письменным столом.
Какой же ты путаник, Алеша, – Геннадий Лукич сделал пометку в своем ежедневнике, видно, боялся потерять важную мысль. – Ну ничего. Все равно я в тебя верю. Рано или поздно ты станешь хорошим разведчиком…
Он хотел уточнить: почему поздно? – но вспомнил паренька-невидимку, про которого было сказано: пойдет далеко.
– Как тот парень? – спросил с надеждой. Этого я тебе не обещаю, но стараться все равно надо.
– Я и стараюсь. Вот, разоблачил. Ганса с Эбнером. Это они специально подстроили, чтобы использовать мои знания. А ничего, что я им помог?
Геннадий Лукич не ответил, только рассмеялся. Смех падал изо рта мелкими шариками, они отскакивали со стуком: тук-тук-тук – будто тысячи черных куриц склевывают невидимые конопляные семечки.
– А почему они черные? Это нехорошо. Пусть лучше синие или… желтые, – хотел рассказать про Юльгизу, поделиться своими личными планами. Как с отцом. Но тут будто открылся длинный коридор, по которому, никак не сливаясь с черными стенами, шел Геннадий Лукич, но на этот раз не ему навстречу, как тот неизвестный киноактер в эсэсовской форме, а обратно, назад, в сводящую душу бесконечность, где нет ни будущего, ни прошлого – давая короткую отмашку: правой! правой! – в то время как левая тянется вдоль тела, становясь все длиннее и длиннее, чтобы коснуться пальцами родной советской земли…
Сон – небывалое сочетание бывалых впечатлений. Утром, когда умывался и чистил зубы, вспоминал то, что пришло во сне. Оно мнилось лицевой стороной каких-то изнаночных событий: будто не шеф, а это он сам идет по длинному коридору. Черному, как туннель, уводящий в глухую бесконечность, откуда уже не вырвешься на свет…
Все-таки немного опоздал. Модератор, тот самый проректор с пленарного заседания, успел представить аудитории первого докладчика.
Высокий мужчина в строгом темно-синем костюме взошел на кафедру, покачал луковку микрофона, прилаживая к своему росту: «Хёрен меня, хёрен?» – и, получив подтверждение из последних рядов, разложил отпечатанные на машинке листки.
В отличие от его, восточной, аудитория российско-советской секции была забита до отказа. Кое-кто из молодых – парни и девушки в американских джинсах – сидели на полу. Себе он не мог такого позволить. Осторожно, стараясь не привлекать лишнего внимания, прошел по стеночке и встал в нишу. Пристроил на подоконник папку с материалами конференции, которую ему, равно как и всем остальным участникам, выдали вчера.
Сегодняшний докладчик выступал на нем-русском. То грубые, то простонародные выражения, не говоря об ошибках, сбивали с толку. Но дело не в языке. Уже из вводной части стало понятно: налицо чудовищная подмена. Гады, твари, подонки, несущие смерть Европе, – это развернутое определение, вопреки исторической очевидности, выступающий относил не к фашистам, а к нашим. Большевикам. Глядя в чужие затылки, он ждал, что кто-нибудь из гостей встанет и опровергнет зарвавшегося захребетника (тот же, например, Пейн – англичанин, задававший острые вопросы на пленарном заседании), – но аудитория слушала, словно не замечая: профессор Санкт-петербургского университета несет откровенный бред: Мы маленечко врезали, ну, совки и драпанули, сверкая пятками… Наши восточные партнеры привыкли делать из нас идиотов, ага, прямо! – в зеркало поглядите…
Он нашел глазами профессора Пейна. «Сидит, язык проглотил. А еще англичанин называется…» Мотнул головой, сбрасывая сеть оголтелой фашистской пропаганды, но ложь, невидимая и прочная как паутина, казалось, липла к лицу.
Он приготовился дать ответный выстрел: «Ложь! Наглая геббельсовская пропаганда», – но не успел.
Замер, не веря своим ушам: грянули аплодисменты. Причем не данью университетской вежливости, а искренние, выражающие неподдельное одобрение. «Верят, неужто они верят?…» – будь у него автомат Калашникова, так бы и шарахнул по тупым оболваненным затылкам – веером, от живота, как учили на военной кафедре… чтобы они… они… Тела, еще мгновение назад хлопавшие в ладоши, крутило жгутами агонии, проклятые захребетники сползали на пол, давя друг друга, заливаясь алой кровью…
Но в этот самый момент – точно радуга, взошедшая над миром, или спасительный мост над пропастью бессильной ярости, в которую он едва не сверзился, – в его помраченном злобой сознании раздался голос Геннадия Лукича: Да что такое! Возьми себя в руки! А еще разведчик называется! – как на занятиях по прослушке в лингафонном кабинете, будто шеф наблюдал за происходящим из советского далека.
Его злоба, как вода в сухой песок, ушла. Он оглядел аудиторию, чувствуя, как на стеклянную гладь мгновенно охолонувшей души выпадает конденсат спокойствия.
Модератор объявил следующего участника заседания:
– Профессор Роберт Пейн, университет города Оксфорда, – прочел по отпечатанной программке. – Тема доклада: «Германия и Россия: зеркала со-бытия».
Зажимая подмышкой кожаную папочку, англичанин поднялся на кафедру. Клетчатый пиджак с заплатами на локтях – «Империалист, а небогатый, видно. До дыр донашивает» – висел на тощем туловище, как на вешалке.
– Фридрих Ницше однажды обмолвился: «Я променял бы все счастье Запада на русский лад быть печальным», – будто иллюстрируя несбывшуюся мечту немецкого философа, профессор Пейн улыбнулся грустно. – Но теперь я хочу говорить об исторической памяти. Точнее, о взаимном притяжении. Немцев манила пропасть русского «хаоса», который они постигали, читая Федора Достоевского. На этот метафизический вызов Германия ответила в конце девятнадцатого века: трактат Ницше «Так говорил Заратустра» стал настольной книгой русской интеллигенции…
Слушая вводную часть доклада, он все еще надеялся, что англичанин наберется мужества и возразит по существу, но тот гнул свое.