– Когда? – он пресек беспочвенные мечтания. – Я ведь скоро обратно – как говорится, ту-ту…
Вдобавок к талантам организатора Ганс отлично печатал. Без него ни за что бы не справился. На третий день все-таки предложил:
– Пятьдесят рус-марок – несправедливо. Давай пополам.
Но Ганс решительно отказался, отверг его щедрое предложение:
– Ты чо думашь, мы все тут – акулы чистогана?
«Хорошо ответил, по-нашему». Даже отчасти позавидовал, конечно, с профессиональной точки зрения: в отличие от него, абсолютно не понимающего фашистской психологии, Ганс, хотя бы в отдельных вопросах, умеет проникнуться образом мыслей советских людей.
Впрочем, именно в отдельных. Многое и настораживало. Например, эта странная манера: при малейшей возможности Ганс, за язык его, что ли, тянут, норовил отвлечься от древности, перекинуть мостик в недавнее прошлое, во времена минувшей войны, будто в его душе текла река, великая и полноводная, но другая: «Если я – Хуанхэ, он – Янцзы».
– Я документы видел. Ваши. Ставка верховного командования планировала сдачу города. Прикидывали, чо вывозить. Боеприпасы, оборудование, станки… Дли-инные такие списки.
– Правильно, а ты чего хотел, чтобы вашим досталось?
Про ваших он подпустил специально – раз Ганс их защищает.
Но Ганс не слушал, смотрел куда-то вдаль:
– Картины, скульптуры…
– Ну да, – он чувствовал гордость за страну, даже в смертный час не бросившую на произвол судьбы великую культуру, свою и чужую, эрмитажные шедевры, дело рук сияющих на весь мир старых мастеров. – Это немцы – варвары, грабили наши музеи. Скажешь, неправда?
– Грабили, – Ганс вынужден был признать. – Тока про людей, про леиньградцев – ни слова. Бросали на произвол судьбы.
– Ну, ты мне будешь рассказывать! – он фыркнул зло. – У нас блокадники – через одного. Мать говорила, эшелон за эшелоном. Уже в сорок третьем эвакуированные заводы вышли на довоенный уровень.
– При чем тут сорок третий? – Ганс сощурился. – План сдачи датирован сорок первым. Месяц не помню. Вроде, ноябрь.
– Не было этого. Не мог ты ничего видеть. Все документы эвакуировали.
– Хотели, да не успели. Еще и побросали по дороге, – чертов Ганс стоял на своем.
– Там же охрана. Вооруженная. Мне сестра говорила…
– Сестра! В архивах поройся.
– Да что мне ваши архивы! – Крикнул. И вспомнил беженцев, штурмовавших поезда.
Обочины, заваленные тюками и баулами, ящиками с посудой, чужими разобранными кроватями, рваными мешками. «Люба говорила, рассказывала… Или не Люба? – будто не с чужих слов, а сам, своими глазами: сквозь прорехи – как пух из подушек, вспоротых вражескими пулями, – вылетают треклятые документы, всякие, не только те, на которые ссылается Ганс. – Не верю я ему! Ни за что не поверю!» – но они, белые бланки пустых незаполненных похоронок, которые никто и никогда не получит, засыпали обочины…
«Нет, – он думал. – Сдаваться нельзя…» Снова доказывал, отстаивал свою правду, но Ганс, будто чуя его слабину, давил с удвоенным напором, пользуясь заведомым преимуществом своей специальности историка двадцатого века, по-здешнему новиста:
– Из Москвы драпали? Драпали. Я и число запомнил. 16 октября. Метро закрыто, милиционеры попрятались, мародеры с мешками шарятся, продуктовые лавки грабят. А радио молчит. Люди к вокзалам. Женщины, дети, старики. А поездов нет. Тока эмки с начальниками. Семьи свои похватали, чемоданы, тюки и – дёру! Мужики, кто поумней, Сталина проклинают.
– Ну уж проклинают! – он наконец вклинился. – Скажи еще – вслух.
– Этого не скажу, не знаю. Можа и про себя… А мусорки! Красными книжками набиты.
– Красные? Партбилеты, что ли?
– Да Ленин, Ленин. Собрания сочинений. Я фотографии видел, в спецхране. И вообще, всё давным-давно описано. Не веришь? Почитай! – Как разоблаченный шпион, которому нет нужды наводить тень на плетень, Ганс больше не допускал грамматических ошибок. Это и сбивало с толку: правильная сов-русская речь. Временами ему казалось, будто они – соотечественники: не тут, в чужом Петербурге, а там, в его родном Ленинграде.
– Кем описано? Фашистами?! – Он отметал, опровергал, бился до последнего, стараясь задавить в себе гадостного червячка: «Сталин – предатель. Значит, могло, могло…» – с тем большей решимостью, точно спасая свою маршальскую честь, бросал в атаку свежие контраргументы: суждения и убеждения, свои и чужие, рассказы родных, страницы школьных учебников, – подчиняясь прямому приказу они вставали и шли, готовые сложить головы на ратном поле отчаянного спора. Безропотно, как пушечное мясо.
Но и противник стоял насмерть:
– А кавалерийские атаки? На пулеметы, развернутым строем. Тоже, скажешь, не было? Всех положили. За пять минут. И людей, и лошадей.
– Да какие, к черту, лошади! У нас лучшие в мире танки. – Опровергая Гансовы нелепые выдумки, он перечислял, как помнил, все виды вооружений, по которым СССР превосходил гитлеровскую Германию в канун войны.
– Такие. Обыкновенные. Две дивизии 16-й армии. Под Москвой. В ноябре сорок первого, а?
– Ерунда! У Рокоссовского в мемуарах – ни единым словом! И заметь, про бегство из Москвы – тоже!
– Значит, врет твой Рокоссовский.
– Ах, врет! А немцы твои?!
– Не знаю, – Ганс наконец дал слабину. – Слышь, а классно мы с тобой рубимся! Вот што значит – русские. Немцы бы хрен бодались…
«Русские? Это что же, гражданская война? – занимая оборону на очередном участке фронта, он вслушивался в эти слова, пришедшие из такого далекого прошлого, откуда привычное разделение на „наших и фашистов“ виделось чем-то эфемерным. Но все равно: в коротких перерывах, шагая по комнате, он старался ступать бесшумно и осторожно – точно опытный командир разведроты, получивший задание захватить и приволочь вражеского языка, – и косился на Гансов белобрысый затылок. – Сволочь. Пользуется, что историк. Профессионал».
На китайском поле он разбил бы противника одной левой. «Ничего! – подбадривал себя. – Еще посмотрим, кто кого…» – зная, что в любом случае ведет справедливую войну. А Ганс – захватническую. Самое удивительное, что эта глубокая ленинская мысль находила подтверждение: случалось, заняв очередной плацдарм, Ганс неожиданно отступал, ставя под сомнение свои аргументы, будто отводил еще свежие, не измотанные ближними боестолкновениями войска. Словно в этой войне и вправду чувствовал себя наемником, идущим в бой за чужие интересы.
– Всё у тебя так: вопщем, – он передразнил. – Мало ли что у вас там, в архивах! Чер-те чего понаписали, а ты и рад глотать. Не глотать надо. А знать. Наверняка.
– Дак а я чо делаю? Рою. Найду – скажу.
– Мне?
– Почему тебе? Всем.