Когда зажегся свет, Геннадий Лукич спросил: «Ну и как вам?» Все молчали. Шеф ответил сам: «По сути, конечно, мракобесие, с нашей точки зрения – фарс. Но обратите внимание, как действует на нестойкие души. Не в пример, – шеф обвел курсантов внимательным взглядом, будто заглянул каждому в душу. – Не в пример нашим транспарантам, портретам вождей и разной прочей… А?» Все обмерли: если шутка, то – странная, пугающая…
Помедлив, Геннадий Лукич продолжил: «Наша идеология устала. На что уж металл прочен, но и он устает. В свое время с этой проблемой столкнулись и наши заклятые соседи, – казалось, шеф беседует сам с собой. – Чтобы оживить народ, требуется серьезная встряска…»
После лекций он всегда выходил окрыленным. Томясь на университетских семинарах, искренне жалел своих коллег-аспирантов, которым не довелось встретить такого блистательно смелого педагога. «Если нам – так, как же преподают настоящим кадровым сотрудникам?»
Их курс, который курировал Геннадий Лукич, считался любительским. Физик, работающий в научном институте, химик-лаборант, музейный работник, служащий интуристовской гостиницы, слесарь-наладчик с «Электросилы». Ну и он, филолог-китаист. Гуманитариев его сокурсники не жаловали, между собой называли балаболками.
Вглядываясь в контуры Volkshalle, он наконец понял, что шеф имел в виду: рядом с этой сияющей громадой даже он, человек, исповедующий подлинные идеалы («Ну да, подлинные», – повторил, будто прислушался к себе), чувствует себя ничтожным. Меньше муравья.
«Зачем я здесь? – Остро, до боли под ребрами, захотелось вернуться обратно. – К нашим». Великое, всеобъемлющее слово, как Земля, но не эта, летящая в безвоздушном пространстве голого технического прогресса, а надежная и прочная – которая стоит на трех советских китах: равенства, братства, счастья.
Так он подумал и сам себе удивился: «Эко меня!»
Наставляя его в дорогу, Геннадий Лукич предупреждал: впервые оказавшись в России, наши люди, подчас даже самые стойкие, теряют почву под ногами. Ненадолго. Потом, как правило, справляются. Но есть и такие, у кого сносит крышу. Он догадался: нем-русское выражение шеф употребил намеренно, чтобы лишний раз подчеркнуть: обыкновенный сумасшедший не виноват, заболеть может каждый.
Но те, у кого сносит крышу, просят политического убежища. Обращаются к российским властям.
Оглядев сияющую громаду, он отвернулся равнодушно, будто повторил ответ, который дал Геннадию Лукичу: «За меня можете не беспокоиться».
Вдоль серых стен подземного перехода, на корточках, притулившись друг к другу, сидели десятки людей: сутулые спины, черные куртки – по большей части азиаты, но взгляд выхватывал и славян. Азиат-носильщик будил жгучую жалость, эти – тревогу и страх. Казалось, от их сплоченной общности исходит густая волна: смертельной усталости и в то же время потаенной враждебности – тяжелой, будто запах давно не мытого человеческого тела. Этот запах его преследовал, пока он не скрылся за стеклянной перегородкой, загораживающей вход в метро.
Три станции по красной ветке. Пересадка. И еще одна по фиолетовой. Доехав до нужной станции, он поднялся наверх. Стараясь не отвлекаться на неоновые буквы: «Совсем электричество не экономят… – свернул в темный переулок. – Телефонная будка. На схеме справа…»
Думал, спросят документы, но парень, живущий в соседней, торцевой квартире, вышел на площадку и протянул ему ключи.
– Я до завтра, утром уеду, – хотелось наладить простой человеческий контакт.
– Да мне-то… Хыть до нового года… – парень поддернул обвислые треники. – Запрешь, в почтовый ящик сунь.
– А Красная площадь где?
– Чо-чо?
– Кремль…
– А… – парень поковырял в носу. – По Тверской дуй. Пока не упрешься.
Он потоптался в прихожей: все-таки без пяти минут одиннадцать. «Но когда еще доведется? – пристроил чемодан под вешалку. – Была не была!»
Неодобрительно оглядев соседскую дверь: «Разгильдяй. Живет себе не тужит. Бдительность потерял», – спустился по лестнице, радуясь, что избавился наконец от чемодана: хоть и на колесиках, а все равно утомительно. Следуя знакомым маршрутом, вышел на широкую улицу, которую парень назвал Тверской.
Вопреки ожиданиям: а говорили, в их Москве гулянка до ночи! – попадались редкие прохожие. Зато машин! – автомобили шли сплошным потоком. Если не считать «ниссанов» (отметил два «патрола» и одного «санни»), большинство неизвестных ему марок.
«Фольксвагены», автомобили их отечественного автопрома, тоже попадались, но в явном меньшинстве. Сколько ни вглядывался, углядел всего одну «трешку» – горбатенькую, последней модели, предмет мечтаний зятя-комсомольца. Верин муж до сих пор ездит на «козульке» (официальное название «краснояр» – автомобильный завод, купленный у корейцев, построили под Красноярском) – тупоносой, будто топором вырубали. И запчастей – днем с огнем.
На подступах к площади ветер заметно окреп. Стало холодно и пустынно – ни людей, ни машин. Он поднял воротник и прибавил шагу, больше не глядя по сторонам. Ступени подземного перехода посверкивали наледью. Держась за поручень, с грехом пополам спустился под землю, ноги так и норовили разъехаться. И, перебежав одним духом, вышел с другой стороны.
Стало совсем страшно. «Ничего, я быстро. Туда и обратно», – ежась и дыша на пальцы, нырнул под арку между двумя башенками. Отсюда открывался вид на ступенчатое здание, где маячила фигура в тулупе – полицай, охраняющий их Мавзолей. «Да мне-то что… Их страна. Что хотят, то и охраняют», – но уговоры не помогали. Мысль о том, что в какой-нибудь сотне метров от него лежит преступник всех времен и народов, чьи руки обагрены кровью миллионов, рождала дрожь.
Он стоял, не поднимая глаз от брусчатки, будто дышал могильным холодом: одно дело – труп чужого вождя, совсем другое – то, что ему предстоит.
Это он видел множество раз – в кино, на слайдах, на фотографиях, но теперь точно мертвой хваткой сковали сердце. «Сейчас, сейчас…» – медлил, набираясь храбрости.
Собравшись с духом, поднял голову.
Сердце стукнуло и остановилось.
Вместо привычных красных звезд – родных и негасимых – на вершинах их кремлевских башен тусклым инфернальным светом горели черные свастики.
Вторая
I
Время притупляет и самые острые впечатления. Следующие две недели, прошедшие с того незапамятного утра, когда, бросив связку ключей в почтовый ящик, проделал обратный путь от конспиративной квартиры до площади трех вокзалов, чтобы сесть в поезд «Москва – Санкт-Петербург» – самый обыкновенный с технической точки зрения, он не раз и не два предпринимал мысленные попытки порыться в ворохе воспоминаний, стараясь выбрать самые важные, но ошеломляющие открытия ложились слой за слоем, будто укутывали память пухлой снежной ватой.
Как бы то ни было, он понемногу свыкался с тем, что черные свастики попадаются сплошь и рядом, не говоря уж о бесноватом психе с косой челкой и невротически ровными усиками над верхней губой (то нарисованном, то напечатанном, то изваянном в бронзе, камне или мраморе), и уже почти не удивлялся, когда, проезжая в автобусе мимо, ну, скажем, Финляндского вокзала, видел постамент, окруженный заиндевелой решеточкой, на котором высилось скульптурное изображение короткоусого деятеля, чьим именем, собственно, и была названа площадь. То же самое и станции метро. Если в первые две недели своего пребывания в этом историческом призраке своего родного города он еще вздрагивал, услышав механический голос: «Осторожно, двери закрываются. Следующая станция проспект Гиммлера», со временем эти слова зазвучали нейтрально, не слишком отличаясь от самых обычных объявлений вроде: «Будьте взаимно вежливы. Уступайте места беременным женщинам и пассажирам с детьми».