«Ну и пусть идет. Куда хочет, – он думал обиженно. – Сам сказал: я ему не брат».
Но язык его большого любящего сердца раскачивался в пустой емкости грудного колокола: бух! – пока ни садануло под ребра, и опять, и еще, и снова, гулко и страшно: бух! – разбухая под грудной клеткой, на которую всей своей бессмысленной и беспощадной тяжестью наезжал, навалился поезд, наматывая на воняющие тавотом шпалы кишки перебежчика, и сейчас же, ему в ответ, завизжали рельсы: блядь! блядь! блядь! – зашлись на самой высокой ноте отчаянным зазвонным подголоском.
– Стой! Да стой же ты! Куда! – он выкрикнул в Гансову спину, будто рванул стоп-кран на себя.
Ганс обернулся.
Из стены, где только что был стоп-кран, торчала красная кнопка.
Он хотел сказать: не надо, не делай этого, а вдруг она, Ева, сказала правду, – но снова наваливалось это каменное, похожее на сон. Не тот, в котором они с Гансом ближе и глубже. А другой, одинокий. В котором он, разведчик, несущий госслужбу, не имеет права вмешиваться в течение событий.
Особенно теперь, когда его внутренний бдит.
«Плевать я на него хотел. Я – свободный человек…»
– Скажи. Только честно… Признайся. Ты – до-дик?
– Да ты чо? – Ганс покрутил пальцем у виска. – Крыша, што ли, поехала?!
Стало больно: «Зачем он со мной – так? Я же всё ему простил. И клевету на Ленинград, и то, что он двойной агент, завербованный фашистскими спецслужбами».
– А бабушка твоя. Как тебя называла?
– Ганя, – Ганс моргнул. Он смотрел вперед, в лживую пустоту, в которой нет ни друзей, ни братьев, чувствуя, как глаза подергиваются стальной поволокой. Хотел сказать: «Я буду называть тебя Иоганн», – но стеклянные створки уже сомкнулись, сглотнув высокую тощую фигуру, и превратились в зеркало. В котором он видел себя, свободного человека, оскорбленного беззастенчивым враньем. «Говоришь, внутри меня охранник? – он усмехнулся вслед ушедшему Иоганну. – Выходит, это я сбежал. А ты не-ет…»
Убогая реальность распадалась на отдельные части. И каждая не несла в себе свойств единого целого.
Вот поезд, заблаговременно сбросив безумную скорость, поравнялся с платформой; вот, безо всякой связи с происходящим, поплыли черные овчинные тулупы со шмайсерами, – но не было никаких солдат; вот распахнулась дверь серого приземистого здания; вот пустые долгополые шинели, запахивая сами себя, направились к составу.
На мгновение, будто коротким промельком, проступили их лица – заколыхались над воротниками в плотном, точно говяжий студень, приграничном воздухе: эту последнюю провокацию поверженной и посрамленной реальности он преодолел с легкостью, окончательно переместившись в разряд сторонних наблюдателей, которые, ни в чем не принимая участия, внимательно и без устали следят.
Так и он. Выполняя долг перед своим народом, запоминал все без исключения детали: сдвоенные серебристые молнии на уголках, металлическая тесьма – каймой по воротнику. Черный кожаный рукав подносит электрическую тяпку к его раскрытому на лицевой странице паспорту, откладывает в сторону, равнодушно шелестит документами, которые кто-то оставил на столе.
Загодя запасшись терпением, он ждал, что рука пограничника предастся ловле мух, но ничуть не бывало. Видно, оценив, с кем имеет дело (его солнцеликий вожатый оказал в этом посильное содействие, коротко блеснув из-за туч) – кожаный рукав взмыл, распрямляясь в торжественном фашистском приветствии.
Исключительно из вежливости он вяло махнул в ответ.
Долгополые шинели скрылись в соседнем вагоне.
От непрестанного наблюдения его тело затекло. Но служба есть служба. Он смотрел в окно. Зная, что мимо его окна, теперь уже вскорости, должны проследовать безголовые пограничники – обратно в серое помещение. Но они отчего-то задерживались. Чтобы как-нибудь скоротать неподконтрольное ему нем-русское время, он перевел взгляд, пытаясь дотянуться до гигантской фигуры фашистского солдата, – по пути в Россию так и не удалось рассмотреть.
Как назло, слепило солнце. Он догадался: Мо-Цзы, его великий собеседник, настоятельно не советует ему возвращаться в неверную, иллюзорную маяту жизни, состоящую из фактов, в высшей степени сомнительных: сегодня торчат, точно кнопка из стены (или тот же Иоганн – меж двумя стеклянными створками), а завтра – стоит нашей советской армии перейти в наступление – развалятся на отдельные части, чтобы, раскинувшись поперек Хребта поверженными сапогами, тыкать в небо кусками лживой, насквозь прогнившей арматуры: вот тебе и каменный идол! Колосс на глиняных ногах.
Все-таки он дождался: шинели шли. В прошлый раз, когда таможенный конвой вел перебежчика, тот парень терялся между их высоких фигур. И углядел-то в последний миг, когда крайние офицеры расступились. Нынче все было по-иному. Безголовые шинели, подметая длинными полами платформу (ни дать ни взять ожившие манекены с витрины мола), шагали группой, спаянной единым приказом. Среди них, точнее не среди, а выше – уж своим-то глазам он верил, – торчала живая голова.
«Значит, передумал». Не полез под днище вагона. Отказался от своего намерения. Оценив неоправданные бессмысленные риски, сдался местным властям. Теперь Иоганну грозило разве что «намерение» – по советским законам максимум лет пять, а сколько по нем-русским? В любом случае меньше, чем за настоящее «незаконное пересечение границы».
Теперь он снова ждал: зная номер его вагона, Иоганн должен оглянуться, поблагодарить его взглядом: «Как – за что? Он же мне соврал. Но я не держу на него зла».
Высоко неся буйную голову, Иоганн скрылся в серых дверях.
«Да что с них взять! – мельком, словно подавая милостыню убогой реальности, он вспомнил здешнюю сестру: вернула отощавший конверт с рус-марками – нет чтобы отблагодарить по-настоящему. Поделиться стариковским наследством. – Тогда бы не двадцать. А все шестьдесят… Эбнер твердо обещал».
Ишь, губу раскатал. Хитер, брат!
Замечание неприятно покоробило: этот, сидящий в мозжечке, посмел назвать его братом.
Т о – вранье, фашистская провокация! А как до денежек: чистая правда. Ты уж, эта. Определись.
Китайская мудрость гласит: даже самый ограниченный чиновник, ляпнув несусветную глупость, может дать верную подсказку умному властителю. В переводе на русский: дурак врет-врет, да и правду соврет.
«Да, – он признал милостиво. – Пора определяться».
Это в каких же, интересно, масштабах? – сидящий в мозжечке переспросил неожиданно пытливо.
Топтун, рассуждающий о высоких материях – оксюморон.
«Ты бы уж, – снисходя к природной убогости вопрошающего, он заговорил ворчливо, – ну, право слово! Молчи – за умного сойдешь. Твое дело маленькое, топчись себе помаленьку. Может, и выслужишься. Переведут, поставят на внешнюю наружку. Какая-никакая, а карьера».
Ах, вон оно как! Меня, значит, во внешнюю. А тебя – кем? Великим мандарином? Типа царь, бог и воинский начальник. Ха!