– Я? – она переспросила испуганно.
– Ты, ты, кто ж еще! Свечку неправильно ставила. Надо было за здравие, а ты – за упокой.
– Кому?
– Да себе, себе, – он улыбался, жуя сырник. – Я имена перепутал. Сказал, это ты потерялась в поезде. Пропала.
– Не, не помню. Не было этого. Вдруг ему захотелось признаться: для него она как была, так и осталась Надей, подругой его барачного детства, но сестра глянула на часы.
– Опять Ралька загулял. Заявится незнамо когда. Можа, отец-то прав. Человека бы из него сделали. В армии.
– А позволь-ка мне еще один сырничек, – он слегка откинулся, вытянул уставшие ноги.
– Ты чо, это ж аладушки…
– Упс! Перепуточки! – Ухмыляющийся Ралька показался в дверях.
«Явился не запылился, – он смотрел, как нахальный племянник, наложив себе горку оладий, поливает их сметаной. – Я ему жизнь обеспеченную устроил, а он ухмыляется».
Встал и, не говоря худого слова, гордо направился в комнату. «Поминки у вас… Вот и справляйте… – От темно-сладкого вина, которое Надя выставила на стол, и выпил-то всего ничего, он слегка осовел. Но это невнятное состояние никак не мешало размышлениям. Скорее, наоборот. Вострило ум, высветляло главную точку раздражения, которое с самого момента знакомства он испытывал к Ральфу (в сестре это тоже было, но в зачаточной форме, а в сыне, ее отпрыске, расцвело): полное равнодушие к тому, что выходит за рамки собственной жизни. – Будто нигде их не воспитывали. Ни в пимпфе, ни в их поганом Гитлерюгенде, где при всем при том прививают начатки общественного сознания, конечно уродливого, а как иначе в условиях оккупации? Но в вопросах общественного воспитания важен результат. – В армию его. Или в бараки, – снова явилось волнующее ощущение собственного всесилия, когда стоит захотеть, и жизнь преобразится, станет новой легендой, совершенной в своей ясности и простоте. – А то живет на всем готовом. Внук прислужника, яблочко от яблоньки… – образ племянника размылся, уступив место вездесущему Гансу, который, в отличие от Ральфа, никак не уймется с общественными вопросами, что, сказать по правде, бесило еще больше. – Вынь да положь ему: что такое фашизм? Всё-ё вам объяснят. Растолкуют. Дайте только срок», – с этой утешительной мыслью включил зачем-то телевизор, который, по местному обыкновению, нет бы пустить кино или в крайнем случае последние известия, показывал очередную муру.
Снова собирались захребетники, рассаживались рядами. Он ждал бравурной заставки, как всегда на их Первом канале. Но в студии, заливаясь широкими сердечными переливами, запел баян. Непривычные фиоритуры заставили насторожиться. Он вглядывался в лица гостей, узнавая в них вчерашних желтых, – еще накануне они моргали бессмысленно, включаясь в ход передачи исключительно по мановению ведущего. Теперь, наряженные в строгие костюмы и нарядные платья, глядели сурово, будто телевизионный маскарад переменил не только их внешность, но и внутренний мир.
«Батюшки! А это кто?!»
Давешний висельник, привыкший блистать нарядными галстуками, стоял на помосте, ссутулившись. По сравнению с собой позавчерашним, шикарный ведущий заметно сдал. Выглядел обтерханным – словно его, ухватив за галстук, долго и тщательно возили мордой по столу.
Разлившись напоследок особенно развеселым наигрышем, баян затих.
– Я эта… туточки… – обтерханный переминался, не решаясь двинуться дальше в своих унылых речах.
– Чо замолк? Давай! Кайся! – из задних рядов крикнули громко и отчетливо. Камера метнулась, пытаясь поймать выкрик, но, промахнувшись, заскользила по одинаковым лицам.
– Ишь, яйца перетирает! На яишный порошок! – женский голос утонул в общем радостном визге. На этот раз оператор нацелился без промаха: тетка славянского типа оглядывалась победительно, принимая поздравления от ближайших соседей за блестяще остроумную шутку. Блестело и ее лицо, отечное, неумело заштукатуренное дешевой косметикой.
Камера вновь поймала висельника.
– Я эта… намедни… Позволил себе. Про шелупонь… Дык это я так, шутейно… прикол типа, – извивы туго спеленатого тела выдавали его судорожные попытки вскинуть и заломить руки, но убедительной истерики не получалось. – Уж простите, люди добрые… – голова клонилась, вот-вот сорвется с плеч и покатится под ноги телезрителям. – Вы… Эта… не шелупонь. Вы… типа граждане… великой страны… – как боевой конь, заслышавший зов трубы, обтерханный собрался и заговорил бойчее. – Страны победившего равенства и братства, когда желтые ну вот ни капельки не уступают черным, а в чем-то даже опережают. Шелупонь не вы, дорогие мои желтые собратья и сосестры. А наоборот. Синие…
Студия ответила восторженным улюлюканьем.
Он поежился, гадая, что же будет дальше, но тут, разряжая напряженную обстановку, широко и вольготно вступил баян. В это же самое мгновение студийный свет, моргнув, погас. Гости затихли, как попугайчики в клетке, на которую ловкая и умелая рука хозяина накинула черный непроницаемый платок.
Однако эти несколько секунд мрака дали фору студийным операторам. Фильтр или не фильтр, – кто их поймет, профессионалов? – но когда платок сорвали, на свет явился не обтерханный уродец, а прежний красавец, ни дать ни взять сказочный Иван-Царевич. Как ни в чем не бывало обличал советских фашистов и их пособников в подлой, а главное, опасной для Великой России клевете.
«Видно, мало его по столу возили», – не зная, как иначе выразить чувство гадливости к этой продажной твари, он нажал на кнопку. Стер или, выражаясь научным языком, подверг мгновенной аннигиляции. Жаль, что элементарные частицы не исчезают. Как доказали советские ученые, на их место являются новые, чьи свойства еще не до конца изучены, но уже сейчас многое можно предугадать…
Вздохнул и прилег на диван, чтобы следующие полчаса, проведенные в одиночестве и легкой дремоте, поразмыслить о том, что за жизнью захребетников, какой бы пошлой и безумной она ни казалась, все-таки интересно наблюдать.
В отличие от него, время не раздумывало и не дремало. Бежало все быстрее. Серенький день его отъезда, едва успев затеплиться, промелькнул. Из всего, чем это время, казалось бы, полнилось, он запомнил только собственное отражение, когда, ухватив за ручку туго набитый чемодан (другую руку оттягивал неудобный громоздкий сверток с ватным пальто), заглянул в зеркало. Из зазеркального пространства, не завешенного вопреки народному обычаю, на него смотрели желтоватые, не иначе от накопившейся усталости, глаза.
И вот он уже стоит в прихожей, поскрипывая сырым полом, принимая последний Надин поцелуй и Ралькино равнодушное: «Чо, поехал? Ну, бывай». Во внутреннем кармане лежал конверт с рус-марка-ми, которые счастливая сестра вернула, не дожидаясь напоминаний с его стороны.
Напоследок он окинул взглядом гаражи, небрежно, как прощаются с теми, с кем рассчитывают встретиться в самом недалеком будущем, и, стрекоча колесиками по сероватой, под стать вечернему полумраку, дворовой плитке, двинулся к метро. То, что Ганса во дворе нет, нисколько не удивляло. Уж в этом он успел его изучить. Поэтому был уверен: «Придет. Не сюда, так к поезду». Хотя бы для того, чтобы оправдаться за вчерашнее малодушие, когда Ганс до смерти испугался, узнав, что его бывший учитель – еврей.