Бизин принял, не из кормушки, а через нескладного, костлявого парня, откликавшегося на имя Пронька, миску с жидкой перловой кашей и осьмушку ржаного, липкого, вперемешку с отрубями, хлеба. Стал неторопливо прихлебывать кашицу захваченной из дома деревянной ложкой. Поев, ложку облизал и протер чистой тряпицей, которую носил в кармане рубахи, неспешным взглядом обвел лица чавкающих обитателей камеры.
За проведенные в читинской тюрьме несколько дней Бизин уже про каждого в камере чего-то помаленьку знал.
Из Кузнечных рядов, слывших у читинских обывателей районом обитания всех местных конокрадов и укрывателей краденого – Пронька и сосед Бизина по нарам сверху Коська Баталов. Оба припухли на краже коз.
К двери ближе примостился на верхних нарах Киргинцев Мишка, тоже из Кузнечных. Увел и забил корову, а продать не успел.
Яшка Верхоленцев, смуглый и верткий, – чистый цыган! – с нагловатым взглядом и не сходящей с тонких губ нехорошей ухмылкой, как и его подельник Витька по фамилии Корвель, пойманы угрозыском за кражу лошадей с пастбища, а Долгарь, или Долгарев Мишка, с Абрамом Емельяновым и щуплым китайцем Чин-Хуп-Ляном оказались в камере за кражу мануфактуры с товарного двора станции Чита-I. Сами – с Дальнего вокзала, западной читинской окраины, где таких ухарей хватало. Мануфактуру уперли у китайского коммерсанта, да попались на продаже.
Вечно голодный Пронька, прозванный в камере Кишкой, жадно смотрел на недоеденный Бизиным кусок пахнущего прелью и мышами хлеба. Бизин разрешающе кивнул, отвернулся к окну. Там виднелся кусок неба, затянутого рваными облаками.
Кто он, за что его в камеру втюрили, Бизин собравшейся здесь шпане не рассказывал. По арестантским понятиям, это было делом вполне допустимым: не лезь в чужую душу – не полезут и в твою. Надо – человече сам себя обнажит.
Но после того, как Бизин уверенно занял лучшее место, его старшинство признали. Повлияло, наверное, и то, что разговору, свойственного уголовной братии, Бизин набрался за свою жизнь предостаточно, умел, где надо, ввернуть жаргонное уркаганское словцо. Потом, опять же, возраст, спокойствие и немигающий тяжелый взгляд тоже свое играют.
Лязгнул засов, гулко ухнув, приоткрылась обитая железными полосами дверь.
– Встать! Построиться! Доложить!
После громкой команды в камеру вошел высокий человек в старом, но аккуратно вычищенном черном кителе, какие носили еще государевы тюремные служаки. За спиной вошедшего теснились настороженные надзиратели.
– Я – начальник тюрьмы Григорьев. Есть ли ко мне вопросы, жалобы?
Арестанты молчали. Яшка Верхоленцев дернулся было что-то выкрикнуть, но под пристальным взглядом Бизина пригнул голову за долговязого Проньку.
– Добре, – выждав, сказал Григорьев. – Но впредь требую доклада старшего по камере или ежедневного дежурного. Кто у вас за старшего? Ну, чего же молчите?
– Баталов Константин за старшего будет, – негромко проговорил Алексей Андреевич.
– Ну вот, а то я уж подумал, что у вас здесь порядка нет, – усмехнулся Григорьев, пристально поглядел на Бизина.
Начальник Читинской тюрьмы Григорьев был человеком очень интересной судьбы. Коренной забайкалец, всего в жизни добивавшийся только своим упорным трудом, Леонтий Андреевич нашел свое призвание в деле, никогда не считавшимся почетным, – с 1890-х годов служил в Читинской тюрьме. Довольно быстро достиг высоты – в 1906 году его назначили начальником этого заведения. С 10 марта 1918 года возглавлял тюрьму на выборных началах. И оставался в этой роли бессменно уже при пятой власти!
Как царского тюремщика, его рассматривала на предмет политической благонадежности специальная комиссия комитета общественной безопасности, созданного в Чите органа Временного правительства, потом то же самое последовательно проделали аналогичные проверочные органы при установлении советской власти в 1918 году, затем, после ее падения, когда в Чите сел править атаман Семенов, ну а потом – при установлении Дэвээрии. И все эти комиссии признали Григорьева соответствующим занимаемой должности!
Хотя последняя проверка нервы помотала в самый неподходящий момент. Это даже не проверка была, а целое следствие, учиненное по анонимному доносу следователем Народно-политического суда Забайкальской области Дедиковым в октябре 1921 года.
Григорьева и все его семейство обвинили в том, что они-де хотели эвакуироваться, а попросту говоря, сбежать с семеновской бандой в Китай.
А история была таковой. В июне 1920 года Григорьев отправил свою жену Елизавету Афанасьевну, страдающую желчно-каменной болезнью, и троих детей на лечение в Харбин. Старшая дочь Григорьева – шестнадцатилетняя Серафима перенесла два приступа аппендицита, поэтому речь шла и о возможной ее операции. Болезненным был и тринадцатилетний сын – Сережа. Почему в семье и приняли такое решение: супруга с детьми, включая пятилетнюю Леночку, поживет в Харбине три-четыре месяца, пройдя полный курс лечения.
После отъезда семьи не прошло и месяца, как начальник тюрьмы получил приказ готовить к эвакуации имущество и арестованных. Отступать вместе с семеновцами Леонтий Андреевич не собирался. Более того, воспользовавшись суматохой и неразберихой, сумел отвести от беды партию в 170 заключенных, которых семеновцы собирались пустить «в расход». Под всяческими предлогами затягивал и выполнение приказа об эвакуации.
Не было счастья, так несчастье помогло. В начале августа Григорьев получил сообщение из Харбина, что из-за болезни жены и старшей дочери семья оказалась в тяжелом материальном положении. Сдав тюрьму своему помощнику Жигалину, он выехал в Харбин, пробыл там две недели, устроив все, что мог, с больной дочерью. И вернулся в Читу, забрав с собой сына, которому надо было продолжать учебу.
К тому времени семеновским властям было уже не до эвакуации тюрьмы. Но беда поджидала с другой стороны – старшего сына Леонтия Андреевича, двадцатидвухлетнего Феодосия, еще в 1918 году мобилизованного семеновцами со скамьи политехнического училища в казачий полк, откомандировали помимо желания юноши в юнкерское училище. Скоропостижный срок обучения в августе у Феодосия закончился, его произвели в подпоручики и отдали приказ выехать в Даурию. Сын служить у Семенова не хотел и, когда начался отъезд, ушел из училищной казармы домой, но за ним послали вооруженный наряд с офицером…
Только в начале 1921 года Григорьев узнал, что сын жив, но болен воспалением почек, от службы освобожден и находится тоже в Харбине.
Семья вернулась в Читу в сентябре 1921 года: Григорьевым помог знакомый, выехавший в ДВР из Харбина и сопроводивший жену и детей начальника тюрьмы в дороге.
Трудно сказать, в чем была вина Григорьева, исстрадавшегося от всех перипетий с семьей, но весь октябрь его вызывал следователь, подробно опрашивающий и сотрудников тюрьмы. А они поголовно свидетельствовали в пользу своего начальника, не допуская и мысли, что Григорьев хотя бы отчасти пропитан семеновским душком. Конторщик тюрьмы Михаил Крутиков рассказал следователю, что сам при семеновцах арестовывался четыре раза и каждый раз бывал освобожден только благодаря Григорьеву, хотя тот знал, что у него, Крутикова, пять месяцев скрывался свояк – комиссар Лопатин. Григорьев даже не раз предупреждал обоих о слежке за ними семеновских ищеек.