Как и тем далеким утром, солнце неохотно проглядывало сквозь мутные облака. Затоптанная мостовая хрустела под ногами от изобилия подсолнечной шелухи.
Вокруг кипел Сухаревский рынок, каким он был в восемнадцатом году. Стояли крестьянские телеги; народ сновал между ними. Визгливо ссорились какие-то бабы. Там и сям шныряли солдаты и красногвардейцы: кто менял барахло на еду, кто беззастенчиво норовил стащить все, что плохо лежало. Отовсюду доносились голоса, сравнивавшие цены довоенные и нынешние. От этих сравнений волосы вставали дыбом!
В нежном свете вдруг проглянувшего солнца Сухарева башня, которой предстояло быть снесенной в 1935 году, казалась сказочной, розовой, необыкновенно красивой. Вот только шпиль с двуглавым орлом, венчавшим ее вершину, был уже сброшен.
Вальтер вспоминал рассказанную Грозой легенду, которая с этим орлом была связана: дескать, в 1812 году, как раз перед вступлением Наполеона в Москву, какой-то ястреб запутался в этом шпиле, еле живой вырвался. Ну и в народе говорили: вот так же и Наполеон запутается в когтях русского орла и еле живой уйдет! Что и сбылось на самом деле…
В этом сне Вальтер видел себя таким, как сейчас, взрослым, сорокалетним человеком, а Гроза был почему-то еще молод, лет двадцати трех, никак не больше: небритый, угрюмый, измученный, с этими его словно бы вечно нахмуренными (это у него Вальтер перенял привычку постоянно хмуриться!), сросшимися бровями… Он появлялся то с одной, то с другой стороны Сухаревой башни, он неожиданно выходил из-за спины Вальтера, пытливо заглядывал ему в лицо, шевелил обветренными губами, что-то говоря, однако Вальтер ничего не слышал, как ни старался. И лишь под утро эти мучительные попытки понять Грозу увенчались успехом! Правда, из всего, что он говорил, Вальтер разобрал только два слова: «Пейвэ Мец».
Это изумило Вальтера. Во время той последней встречи в Москве в тридцать седьмом году Гроза немало рассказал старинному другу о том, как жил после их расставания на Сухаревке. Вальтер узнал о Трапезникове, о его дочери, которая стала женой Грозы, – узнал и про Павла, вернее, Пейвэ Меца, и про ту его предательскую, поистине роковую роль, которую он сыграл в жизни Трапезникова, Лизы и самого Грозы. Он описал внешность Меца: невысокий, но кряжистый, с очень яркими, словно бы эмалевыми синими глазами, черными волосами, гладко обливающими голову, узким, напряженным ртом и такими резкими чертами лица, что они казались вырезанными из дерева.
И вот сейчас, во сне, Гроза настойчиво повторяет имя своего старинного врага? Почему?
Вальтер понял это не во сне, а в ту минуту, когда взглянул в необыкновенно яркие, синие, словно бы эмалевые глаза изможденного пленного с жалкими, свалявшимися остатками полуседых волос, обливавших голову, узким ртом и резкими чертами лица.
Гроза предупреждал друга о появлении этого человека. Предупреждал и… что еще? Предостерегал?
Возможно. Однако Вальтер был сейчас слишком счастлив оттого, что нашел, наконец, то, что искал!
Сначала – этот заморыш с его бессвязными выкриками про Серафима Саровского. Потом – Пейвэ Мец.
Повезло. Наконец-то повезло, подумал Вальтер, глядя в синие глаза пленного и встречая в них ответный восторг.
Да, в тот же самый миг Ромашов понял, что он нашел кресало для своего кремня. Нашел, воистину нашел: искры так и посыпались! Удивительно, что никто этого не заметил, никто не отшатнулся от них, хотя все вокруг словно бы огнем полыхало! Под внимательным, напряженным взором Штольца Ромашов словно бы вывернулся наизнанку в полной готовности поведать ему все, что знал и о Грозе, и о себе, и о своих тайнах и замыслах.
Глядя ему в глаза, Вальтер Штольц осознал свою удачу, поверил, что вышел, наконец, на ту путеводную тропу, которая приведет его и к детям Грозы, и к драгоценному саровскому артефакту.
– Ты и ты, – сказал Вальтер, для верности указывая пальцем на Ромашова и монаха, – вы оба поедете со мной.
– Тебе повезло, а я, значит, так никого и не найду среди этого отребья? – с откровенной обидой протянул Отто-Панкрац, однако тотчас просиял улыбкой, когда из рядов вдруг выскочил какой-то человек и крикнул:
– Я желаю служить великой Германии! Возьмите меня тоже!
Это был Андреянов.
Следом вышли еще несколько пленных.
Отто-Панкрац Штольце приказал спешно помыть их, подвергнуть одежду хотя бы самой примитивной санобработке над котлом с кипящей водой, накормить и, погрузив в фургон, отправить вслед за автомобилем, на котором уехали Штольце и Штольц, причем Отто-Панкрацу едва удалось уговорить друга оторваться от двух его «margaritas in sterquilinium»
[72], отложить немедленный их допрос и для начала позволить смыть с них этот самый sterquilinium.
Горький, 1942 год
– Если бы не твоя мамочка, Сашенька, мы бы сейчас ели одни калябушки! – сказала Фаина Ивановна сладким голосом, каким она всегда говорила, когда видела перед собой еду, доставая из Тамариной сумки консервы, кусок сала и пакет сахарного песка – почти невиданные теперь, в войну, лакомства!
– Моя мамочка? – удивился Саша, но тут же улыбнулся: – А, ты про Тамаму говоришь? Про Тамамочку?
– Что ж ты, как неродной, маму называешь невесть как? – пропела Фаина Ивановна, улыбаясь похудевшей и помрачневшей (она всегда мрачнела, когда выпивала, а выпившей она приходила теперь чуть не каждый день) Тамаре.
– Мамой называют маму, а Тамамой – Тамаму, – мимоходом объяснила Женя и спросила: – Тетя Фая, а что такое калябушки? Это такие пирожки? Как их пекут?
– Пекут их, Женечка, очень просто, – ответила Фаина Ивановна невесело. – Берут железный лист, в нем гвоздем пробивают дырки. Получается что-то вроде терки. Через него протирают картошку. Пальцы при этом до крови стираются! Потом в картошку добавляют немножко муки, перемешивают и кладут на раскаленную сковородку. Если масло либо жир какой-то есть, его спервоначалу растопят, потом на нем жарят, ну а коли нет ничего, прямо на голую сковородку месиво бросают. Потом все это едят, пригорелое или полусырое, уж как получится.
– Фу! – выразительно проговорила Женя.
– Еще какое фу, – кивнула Фаина Ивановна. – Но с голодухи еще и не то сожрешь. В гражданскую войну мы через эти калябушки только и выживали. Муки, правда, ржаной или пшеничной тоже было не достать, так мы загодя летом рвали лебеду, выбивали из нее семена и из них муку делали. Теперь-то вы как сыр в масле катаетесь, горя, слава богу, не видите, а мне чего только не пришлось пережить!
И она отерла слезы.
– Страсти какие, – пробормотала Тамара. – Вот видишь, Оля, а ты меня все ругаешь, что я ворованное домой волоку. Какое же оно ворованное, если мне этими продуктами за работу платят?