Да… Такой откровенной глупости, как эта речь, он давненько не слышал. Как бы русский человек ни возненавидел Советскую власть, он не мог перестать быть русским. Оставались слова, например, «родина» и «мать», которые были для него врожденно священными. Да, общий смысл речи абверовца был понятен, да, по большому счету, она была точна и правильна… Так карикатура бывает иногда точнее и правильней, чем реалистическая картина! Однако повиноваться этому карикатурно-издевательскому призыву и с легкостью перескочить некий моральный рубеж, признав в себе готовность сделаться палачом родной матери, не мог и не хотел никто из пленных. Тем более что очень многие из них отнюдь не шли к гитлеровцам с белым флагом, подняв руки, а сражались с ними до последнего патрона и не сдались в плен добровольно, а были именно захвачены в бою, некоторые – ранеными, в бессознательном состоянии.
– А что такое? – с воинственным выражением обернулся абверовец к своему спутнику, однако тот не успел ответить: растолкав стоящих перед ним пленных, из рядов вырвался монах.
Он сделал несколько быстрых шагов к «Зигфриду», и тот рефлекторно выставил вперед стек, уперев его в грудь пленному, чтобы вынудить его держаться на расстоянии.
Несколько охранников угрожающе вскинули автоматы, однако монах не отпрянул испуганно, а громко расхохотался.
– Вот! – крикнул он с истерически-торжествующим выражением. – Я знал, что вы все врете! Идите к нам, идите! Я пришел. Я сам сдался. И что? Пока меня еще дома в Сарове в армию не забрали, я всем говорил: «Гитлер идет с богом и несет нам счастье, а потому сражаться с ним не надо, а надо желать скорого его прихода!» Я верил: как только будет уничтожена Советская власть, жить станет легче, церкви восстановят. Я у нас в Сарове устраивал тайные молитвы за христолюбивое германское воинство и уговаривал уклоняться от призыва в Красную армию. А если не было у людей такой возможности или смелости не хватало, я им крестики надевал. С тех пор, как обитель у нас разорили и церковь закрыли, крестиков негде взять стало. Я их сам делал из медных монет и даром отдавал тем, кого в армию призывали! Так отец Гедеон меня научил, чтобы крестики делать по образцу того, какой некогда Серафим наш святой Саровский нашивал. Я тоже с таким крестиком вам сдался! – Монах горстью вытянул из ворота гимнастерки грязный гайтан с позеленевшим медным крестом. – Я верил вам. А вы кто? Вы нам не спасители, вы нам палачи. А еще и нас в палачей зовете… Да кто поверит в ваше добро после того, что вы тут с нами сделали?!
Последние слова оборвались рыданием. Монах покачнулся и рухнул на колени, уткнувшись лбом в землю.
Однако в этом не было мольбы о прощении – только крайнее, безнадежное отчаяние совершенно разочаровавшегося, утратившего всякую надежду человека.
– Что тут несло это отребье? – с брезгливым недоумением пробормотал «Зигфрид».
– Не извольте беспокоиться, герр майор, – шагнул вперед комендант лагеря, вынимая из кобуры пистолет.
– Только без вылетевших мозгов, – поморщился абверовец.
Комендант понимающе кивнул и махнул охранникам:
– В карцер его! Пусть проветрится.
Карцер «Масюковщины» находился в одном из бараков с нарочно разобранной крышей, разбитом на клетки. Размерами каждую клетку сделали метра полтора на два, однако на высоте чуть выше метра от пола натянули сетку из колючей проволоки, так что человек не мог распрямиться и вынужден был или лежать на бетонном полу, или сидеть, сгорбившись. Передвигаться удавалось только на четвереньках. От дождя и снега ничто не защищало.
В карцере пленных держали по три-пять дней и, как правило, оттуда крючьями выволакивали уже окоченелые их трупы, а если человек все же выползал сам, сил в нем на жизнь уже не оставалось: он умирал на другой день, если вообще не в тот же самый.
– Черт ли тянул его за язык! – чуть слышно пробормотал Андреянов. – Пропал дурень.
Монах, видимо, сам ошеломленный собственной смелостью и израсходовавший на эту безумную выходку остатки сил, с трудом поднялся и еле передвигал ноги, так что автоматчикам приходилось подталкивать его к карцеру стволами.
– Погодите! – внезапно воскликнул эсэсовец. – Остановитесь! – И, стремительно шагнув к монаху, взволнованно спросил: – Ты в самом деле из Сарова? И ты знал Гедеона? А что ты слышал о мощах Серафима Саровского? Ты знаешь, где они сейчас?
Неизвестно, что произвело более ошеломляющее действие на пленных: эти странные вопросы или прекрасный русский язык, на котором заговорил эсэсовец.
Однако охранники по-русски не понимали и продолжали толкать монаха к карцеру, а поскольку он уже не мог идти от бессилия и страха, его прикладами сшибли наземь, схватили за ноги и поволокли, так что голова его стукалась о выбоины утоптанного плаца и расплескивала жидкую грязь, когда попадала в лужи.
– Стойте! – выкрикнул эсэсовец, однако, видимо забывшись, снова скомандовал по-русски, а когда охранники не отреагировали, выхватил пистолет и выстрелил в воздух.
Судя по выражению его лица и блеску глаз, он был совершенно вне себя.
– Да ты с ума сошел, Вальтер! – закричал абверовец. – Оберштурмфюрер Штольц! Остановитесь! А вы отпустите этого! – махнул он охранникам. – Слушать приказ!
Монаха отпустили, и он, одной рукой опираясь о землю, другой пытался вытереть заляпанное грязью лицо, еще, похоже, не веря в то, что наказание если не отменено, то хотя бы отсрочено.
Впрочем, Ромашов уже не обращал на него внимания. Он смотрел на эсэсовца.
Вальтер? Вальтер Штольц?! Не ослышался ли он? Да ведь именно так звали друга Грозы, который оказался вместе с ним на Малой Лубянке в тот роковой июньский вечер 1937 года! Вальтер, Вальтер Штольц… Потом Ромашов какое-то время был убежден, что это именно он увез детей Грозы из Москвы. И еще, еще что-то связано с этим именем… Что? Что?!
Вот что. Запись, которую Ромашов прочел в том видении, которое навеяло ему смерть Панкратова и кровь Панкратова!
И, не вполне отдавая себя отчет в том, что делает, потрясенный этим воспоминанием, этой встречей, Ромашов выкрикнул во весь голос:
– Хоть и сказал некогда Саровский Святой, что от молчания еще никто не раскаивался, я все же решил свое молчание, наконец, нарушить и описать то, что происходило тогда, в апреле одна тысяча девятьсот двадцать седьмого в Сарове. К этому меня подтолкнули Вальтер и Лиза, самые близкие мне люди. Удивительно, до чего же четко все запомнилось, а ведь уже десять лет прошло!.. Перед тем как мы простились, Гедеон и Анюта показали мне место, где они спрятали то, что было нами похищено. Всего только несколько человек посвящены в эту тайну…
Рядом громко ахнул Андреянов, который, конечно, решил, что Ромашов спятил так же, как и монах, однако Штольц обернулся – и их с Ромашовым взгляды встретились.
Накануне Вальтеру всю ночь неотступно виделся Гроза, стоявший рядом с ним у подножия Сухаревой башни, как тогда, мартовским утром 1918 года, когда Вальтер, повинуясь всего лишь сновидению, пришел на Сухаревку искать отца – и нашел.