Матвеев уже ушел. Анюта подала остатки от обеда, чтобы мы с ее братом могли поужинать, но сама за стол не села, а тоже ушла – навестить сестру Серафиму, дивеевскую монахиню, пришедшую в Саров вместе с ней. Возможно, ту самую, о которой упоминал Артемьев.
Почти тотчас после ужина ушел и Гедеон. Он почти не разговаривал со мной, вид у него был отчужденный. Я подумал, что это, наверное, не столько потому, что предложенный мною план показался ему слишком рискованным, а потому, что он увидел, как печальна сестра.
Я не стал спрашивать, что с ним, не стал возвращаться к своей идее. Никакой вины за собой я не чувствовал; что же касается будущих действий, мною вдруг овладело странное, какое-то усыпляющее спокойствие.
Я забрался на теплую печь, и только уснул, как передо мной появился светлый туман. Сначала он был зыбким, но вскоре сгустился, принимая вид человеческой фигуры. Сначала я подумал, что мне явился призрак Николая Александровича Трапезникова, каким я видел его в последний раз в Сокольниках, перед тем как Артемьев выстрелил в меня! Однако тотчас я разглядел седого старца в белых одеждах. Этот старец с улыбкой сказал:
– Оставь все, радость моя, не пекись о том, о чем думаешь, все само собой сбудется.
– Что это значит? – спросил я растерянно, однако призрак медленно растаял, не дав мне ответа.
Я проснулся, обдумывая этот странный сон, и вдруг вспомнил одно место из записок Артемьева, где он описывает происходящее в саровском Успенском соборе:
«И в это мгновение ему показалось, что над мощами Саровского Святого поднимается некий светлый туман. Сначала он был зыбким, но вскоре сгустился, принимая вид человеческой фигуры – фигуры старика с седыми волосами и бородой, облаченного в белое».
Да ведь это в точности то, что я увидел во сне! Мне тоже явился призрак Саровского Святого, это его слова слышал я и, можно сказать, получил его благословение на то, что предстояло сделать!
С этой мыслью, с уверенностью в успехе я снова уснул, спал спокойно, чувствуя такую радость, что не мог сдержать безотчетной улыбки. Однако под самое утро приснился мне совершенно другой сон: тот же самый, который я видел некогда в Сокольниках и который запомнился на всю жизнь: о том, как мы с Лизой будем убиты на Сретенском бульваре, почти напротив кинотеатра, в пору моего детства называвшегося «Гранд-электро», потом – «Фантомас», теперь – «Искра», но в будущем, если верить этому сну, его переименуют в «Хронику». Я проснулся и вспомнил свои прежние терзания, но сейчас я ощущал не горе и печаль оттого, что мы с Лизой погибнем, а радость, потому что погибнем мы вместе, нам не придется пережить друг друга, что было для нас невыносимо и что пережить мы все равно бы не смогли.
Неужели и эту мысль, это спокойствие и это бесстрашие внушил мне Саровский Святой?..
Уже рассвело. Я умылся, поел того, что оставалось от ужина, и послонялся из угла в угол, поглядывая в окна и поджидая хозяев. Бросать дом незапертым не хотелось. Потом я увидел, как из соседних изб выбегают встревоженные люди и устремляются в сторону монастыря.
Неужели уже началось вскрытие гробницы Саровского Святого? А мы так и не договорились ни о чем с Матвеевым и Гедеоном…
Мысль была безнадежная, я не знал, что делать, однако почему-то ничуть не встревожился: по-прежнему ощущал все то же удивительное спокойствие, которое обрел во сне…
Белоруссия, «Масюковщина», 1941 год
В оконных проемах брезжил жидкий осенний рассвет. Рядом на нарах слабо шевелились Андреянов и монах, а за стенками барака ревела, вибрировала рельса, давая сигнал к подъему.
Невыспавшиеся пленные с трудом сползали с нар, и вскоре по баракам разбежались автоматчики, ударами прикладов заставляя измученных людей поскорей подниматься и гоня их к выходу.
– Начальство, что ли, какое прибывает? – пробормотал Андреянов.
Да, в лагере иногда возникали персоны в погонах, приезжавшие то ли с какими-то инспекциями, то ли просто из любопытства. Никаких перемен в положение узников эти приезды не вносили, кроме одной: вместо того чтобы бестолково слоняться по лагерю, они вынуждены были несколько часов проводить «на плацу» – на площадке между бараками, – качаясь от слабости, но готовясь при появлении высокого чина проорать:
– Хайль Гитлер!
Вот и сейчас военнопленных гнали на плац. Как только они образовали более или менее ровные ряды, из отдельно стоящего здания, где жила охрана и лагерное начальство, вышли в сопровождении коменданта два офицера лет сорока. Один был в форме СС, другой – абверовец.
Эсэсовец в черной форме смотрелся зловеще со своим худым, резко очерченным лицом, густыми черными бровями, мрачными черными глазами и сурово поджатыми тонкими губами. Он был похож на итальянца или даже на испанца, какими помнил Ромашов интербригадовцев
[69], в конце тридцатых годов иногда приезжавших в Москву и даже появлявшихся на трибунах Мавзолея рядом с руководителями партии и правительства во время Первомайских и Октябрьских парадов.
Абверовец же выглядел как типичный ариец: голубоглазый, светловолосый, с узкими бедрами и широкими плечами, – этакий несколько постаревший, но все еще очень красивый Зигфрид
[70].
С отвращением глядя на военнопленных, он шагнул вперед и, пробормотав по-немецки: «Die Herde des schmutzigen Viehes!»
[71], произнес по-русски, но с сильным акцентом и нелепо строя фразы:
– Имеющим желание предлагать свои услуги великой Германии выйти из строя. Вы будете получать обучение и питание, а потом станете нашими помощниками как палачи ваша жидо-масонская коммунистическая родина-мать.
Пленные переглядывались и тотчас отводили глаза, топтались, ежились, но никто не делал ни шагу вперед.
– В чем делать, друзья-товарищи? – с оттенком нетерпения проговорил «Зигфрид», водя по рядам пленных своими голубыми глазами, имеющими отнюдь не дружелюбное, а ледяное выражение. Но, поскольку ответа не последовало, он продолжил, допуская еще больше ошибок в речи: – Почему вас нет хотеть стать союзник великий рейх? Германский гений несет культура и благоденствие в ваша дремучих деревень.
– Ты сам сочинил свою речь, Отто-Панкрац? – с отвращением спросил у него по-немецки эсэсовец. – Или тебе помогал какой-то идиот?
Ромашов, довольно хорошо знавший немецкий язык, опустил голову, чтобы скрыть усмешку.