«Меньше чем в двухстах километрах от южной границы области находится вторая танковая группа Гудериана. Насколько задержат танки эти валы, брустверы, окопы, которые будут вырыты или насыпаны вручную женщинами и детьми? Да и даже мужчинами, которых заберут с оборонных заводов на несколько недель? Если что, по их костям танки пройдут – и даже не заметят этого!» – вспомнила Ольга слова Федора Федоровича и, как тогда, снова содрогнулась.
Какой же это ужас – каждый день ощущать страх смерти, но понимать, что деваться некуда! Просто некуда… Потому что все для фронта, все для победы. Но, похоже, Тамару это не очень утешало и вдохновляло. А напомнить ей, что все это строилось для защиты таких же детей, как Сашка и Женя, язык не поворачивается. Сама-то Ольга на этом строительстве не была, она оставалась на относительно спокойной работе, в относительно спокойной обстановке… Так что ей только оставалось, что сидеть и молча слушать Тамару, которая все более взволнованно продолжала свой рассказ:
– А второго ноября нас перевели уже собственно на строительство. Оказывается, еще до нашего приезда здесь поработали взрывники, так что надо было выкидывать землю из образовавшихся воронок и насыпать валы. Это было очень трудно, мучительно трудно! Целую лопату сырой земли не мог поднять никто, тем более, конечно, школьники, поэтому дело шло очень медленно. Главным на строительстве были даже не инженеры, они все молчали в тряпочку, а особист какой-то. Мы его звали между собой надсмотрщиком, до того он был злобный. Все время кричал про законы военного времени, нормы и саботаж. Как будто не видел, как мы надрываемся, в какой грязи живем, как падаем почти без памяти, придя с укреплений в свой сарай, где было так холодно, так невыносимо холодно, Оля! Просушить мокрые ботинки и носки было негде. Мы уже не расползались по углам, а жались друг к дружке как можно плотнее. Про уборные и все, что с этим связано, я тебе даже рассказывать не буду! Но потом выяснилось, что самое страшное еще впереди. И уборные по сравнению с этим – просто ничто… В ночь на пятое ноября в той стороне, где Горький, занялось вдруг огромное зарево. Ночь была удивительно ясная, и казалось, что горит совсем близко! Длилось это примерно час, потом зарево стало угасать и настала такая темнота, что в трех шагах ничего не было видно! Мы, все с перебулгаченными нервами, разошлись хоть немного поспать, но спать никто не мог, потому что целую ночь слышался гул самолетов, летающих над деревней. Если бы ты знала, какой это был страх – тупой, покорный страх! Я это уже пережила в Москве во время налетов. Вся душа в узел завязывается, тошнит, слезы сами по себе льются… Страшно, словом. Мы догадались, что зарево над Горьким полыхало потому, что город бомбили. Думали, что, возможно, сейчас начнут бомбить нас, и лежали тихо, буквально не дыша, как будто надеялись, что эти летучие гады нас не заметят, не тронут, если мы затаимся. Нас не тронули… Но когда утром поднялись и потащились на стройку, то увидели, что народу осталось гораздо меньше, школьников вообще нет, а земля вокруг покрыта листовками. Их было так много… Мне показалось, что ночью выпал снег – такое все было белое! Эти листовки были разбросаны с немецких самолетов. И на всех напечатано одно и то же: «Если вы завтра и послезавтра (т. е. 6 и 7 ноября) выйдете на рытье окопов, мы вас разбомбим». Оказывается, еще раньше такие листовки разбросали по другим деревням, и родители школьников из Кишкинского сельсовета ночью пришли за своими детьми и увели их домой. Наш особист-надсмотрщик буквально ополоумел от ярости. Велел нам работать, но сначала собрать все листовки и сжечь на дне рвов. А сам куда-то уехал. Пока мы работали, прибежала из конторы телефонистка – даже в этой Старой Пунери есть телефон, оказывается! – и сказала, что Горький бомбили, что больше всего пострадали автозавод и завод имени Ленина. И сейчас город снова бомбят… Мы стоим и молча друг на друга смотрим. Страшное такое молчание. У меня даже сердце засбоило… Что там в Горьком, как там наш дом, вы с детишками… И все так тоже думали. Ведь даже те, кто жил в верхней части города, как я, хоть сначала и вздохнули облегченно, что наши районы не тронули, все равно не могли быть уверены, что сейчас на их дома бомбы не падают. Бомбили же завод имени Ленина, а он тоже в верхней части! Причем нам ведь никто не скажет ничего про наши семьи – живы, попали под бомбежку, что, как… Может быть, вы тут уже погибли, а я про это даже не узнаю… Или узнаю где-нибудь в декабре – нам говорили, что до середины декабря будем работать – когда вернусь уже на пепелище. Если, конечно, сама тут не подохну от мороза или под такими же бомбами… Так что да, мы все поверили листовкам! И я поняла, что больше на стройке не останусь. Ни дня. Сил моих нет! Уйду пешком, ничего. Буду проситься на попутные машины. А там будь что будет.
Тамара тяжело вздохнула, жалко улыбнулась, глядя на Ольгу, и объявила:
– В общем, я оттуда ушла.
Из записок Грозы
Мне рассказали, что эта изба некогда принадлежала давно умершим родителям Гедеона и Анюты, брат и сестра в ней выросли, поэтому, хоть Гедеон монашествовал в Сарове, а Анюта готовилась принять постриг в Дивееве, они часто здесь бывали и поддерживали порядок, какой велся при покойных матери и отце. Дядя Коля, вернее, Николай Дмитриевич Матвеев, приходился Гедеону с Анютой троюродным дядькой с материнской стороны. Место его службы я почти угадал. Он оказался уполномоченным Пензенского ОГПУ по Краснослободскому уезду, ранее называвшемуся уездом Темниковским. Теперь, после недавней административной реформы, уезд отошел к Пензенской губернии. Матвеев всегда заботился о племянниках, ведь они были у него единственными родственниками, однако в гости к ним сейчас он пришел вовсе не для того, чтобы их навестить и поговорить о житье-бытье. Его волновало то же, что и меня, что и всех: судьба святых останков.
Целительной силе, которую продолжал излучать Саровский Святой даже после кончины, Матвеев был обязан жизнью и здоровьем. Его матушка принесла безнадежно больного единственного сына, дни которого были сочтены, на могилу праведника, – и мальчик на глазах ожил. С тех пор, как бы ни изощрялась над ним судьба, на какие бы праведные или неправедные пути ни заводила, он не забывал своего долга перед преподобным отцом Серафимом. В 1920 году Матвеев служил в одном из отрядов, который сдерживал антоновский мятеж, однако не сомневался: если бы святые мощи были тогда уничтожены, он повернул бы своих людей против власти и присоединился бы к восставшим. Теперь, узнав о предстоящем закрытии Саровского и Дивеевского монастырей и твердом намерении властей увезти отсюда святые останки, он приложил все силы, чтобы войти в состав комиссии и хоть как-то повлиять на ее действия. Однако здесь он оказался бессилен: решение, с которым прибыли в Саров члены комиссии, принималось в Москве, и пензенским уполномоченным предстояло его всего лишь выполнять.
– Мало ли что они там решили! – заявил Гедеон с мрачным, непоколебимым спокойствием. – Не знаю, как там сестры в Дивееве поступят, но братия из монастыря не уйдет. У нас у всех отдельные кельи с выходами, свои ключи. Сегодня выставят нас, а завтра мы вернемся и запремся. Поди-ка нас выгони!
– Рано или поздно властям ваше упорство надоест, сюда войска пригонят и выгонят всех так или иначе, – резонно возразил Матвеев. – Да еще и постреляют.