И вот, наконец, обиженный возчик высадил меня на съезжей площади неподалеку от монастыря. Я, как и положено человеку верующему и уповающему на помощь святых сил, перекрестился на окружающие меня многочисленные купола и огляделся.
В людской толчее обращала на себя внимание молоденькая девушка, стоявшая неподвижно посреди узкой тропки, проложенной в осевших сугробах. Она мешала прохожим, однако никто не толкнул ее, никто не сказал ни единого грубого слова: люди обходили ее, со странной покорностью ступая в полурастаявший снег и лужи.
Девушка стояла молча и не сводила с меня голубых глаз. Ей было лет семнадцать или восемнадцать. Черный кожушок и юбка, хоть и были мирскими, своей суровой простотой производили впечатление монашеской одежды. Черный, низко повязанный платок делал ее бледное лицо отрешенным. И только соломенная коса, которая виднелась из-под платка, придавала некую живость ее строгому облику.
Когда наши глаза встретились, легкий румянец коснулся ее щек, губы чуть дрогнули. Она сошла с тропинки и приблизилась ко мне.
– Пойдем, – сказала девушка. – Так и знала, что ты нынче появишься!
Я удивился было, но через мгновение догадался, кого вижу перед собой. Эта девушка – Анюта, о которой писал Артемьев! Повзрослевшая на шесть лет, но, несомненно, она.
Анюта ни одной чертой не напоминала Лизу, и все же… все же в них было что-то общее, что-то настолько общее, что у меня сердце сжалось.
Внезапно девушка помрачнела, вздохнула и перекрестилась.
– Что? – насторожился я.
– Ничего. – Она отвела глаза. – Жалею вас. И себя жалею.
– За что? – спросил я растерянно.
– Неужто не за что? – пожала она плечами.
Я понял: она знает о нас с Лизой, о нашем горе, о нашем страхе.
Каким образом?!
А каким образом она все знала об Артемьеве?
Да… эта Анюта и впрямь оказалась непростым существом!
Но за что она жалела себя? Почему сказала об этом мне? Зачем мне это знать?
Странное ощущение… Она как будто опутывала меня тонкими, но очень прочными нитями, приближаясь – и в то же время оставаясь на месте…
Я рассердился, напряг волю, как бы отодвинув от себя девушку, и спокойно сказал:
– Наверное, каждого есть за что пожалеть. Но я сюда не слезы лить приехал.
– Знаю, – кивнула Анюта. – Тебя покойный послал.
Я сначала оторопел, потом понял, что она каким-то неведомым образом уже узнала и о смерти Артемьева. И еще понял, что мне пора перестать удивляться.
– Да, он мне о вас с Гедеоном рассказал, вернее, написал, – сказал я. – Как будто завещание оставил, чтобы я вам помог.
– Не только нам, – качнула головой Анюта. – Всему миру крещеному. Но пойдем.
Спустя несколько минут мы оказались около того самого домика на лесной окраине Сарова, о котором я прочел в заметках Артемьева.
Высокий монах вышел на крыльцо, встречая нас. Это был, конечно, Гедеон. Такие же глаза, как у Анюты, такие же соломенные волосы, только тронутые ранней сединой.
– Ну, вот и ты прибыл, – сказал он просто, глядя мне в глаза испытующе. – Если он тебя направил, значит, тебе можно верить.
Я промолчал, вспоминая то место из записок Артемьева, где он рассказывает, будто мысль направить меня в эти края не сама по себе ему пришла, а ее внушил ему призрак самого Саровского Святого. Интересно, кого Гедеон подразумевал, говоря: «Он тебя направил»?..
– Однако довольно на крыльце стоять, – сказал Гедеон, оглядываясь. – Чужих глаз нынче в Сарове полным-полно. Понаехали мнимые паломники, вроде и крест кладут верно, а у всех сапоги новые. У какого человека нынче новые сапоги, а? Только у милиционеров либо чекистов.
– Гэпэушников, – машинально поправил я, бросив быстрый взгляд на свои поношенные сапоги. – Нынче уже не ЧК, а ОГПУ.
– Одна сатана, – небрежно махнул рукой Гедеон, открывая мне дверь в избу.
Мы прошли довольно просторные, но захламленные сени: по углам стояли салазки, лопаты, мотыги, лыжи, старая прялка, кадки с соленьями, на стенах и лавках висел и громоздился плотницкий инструмент и прочая всячина, – и, пройдя через низкую одностворчатую дверь (обоим нам с Гедеоном пришлось пригнуться) оказались в избе. Главное место, конечно, занимала печь. В красном углу висели иконы, на которые мы оба, едва переступив порог, немедленно перекрестились.
Здесь все оказалось необыкновенно чистым и опрятным. Пол, устланный домоткаными дорожками, заставил меня устыдиться своих грязных сапог. Однако поглядев на Гедеона, который у порога стащил с ног валенки, я тоже разулся не без облегчения, причем порадовался, что вчера в Арзамасе побывал в бане и сменил перепревшие в пути портянки на чистые.
Ставя свою обувь в уголок, я обратил внимание на еще одну пару сапог – причем совершенно новых, хотя и очень грязных. На лавку у двери был брошен короткий выношенный тулупчик, на него водружена старая офицерская фуражка с красной звездочкой на месте довольно грубо выломанной кокарды.
Я окинул взглядом комнату и увидел сидевшего за столом, уставленным мисками с соленьями, очень худого, можно сказать, тощего мужчину в старой гимнастерке. Он забился в угол, словно хотел подольше остаться незамеченным, и исподлобья наблюдал за мной.
Свой брат… чекист или милиционер, я это сразу понял! Но что он здесь делает?
Анюта, уже сбросившая кожушок и теплый платок, осталась в черной, с белыми скромными горошками, кофточке и белом мелкоузорчатом платочке. Это скромное кокетство, вернее, нежная женственность, тщательно скрываемые под суровостью монастырской одежды, растрогали меня. Я не мог не вспомнить Лизу, которая была так же сдержанна и застенчива.
Странно… стоило мне подумать о моей жене, как Анюта, ухватом тащившая из печи горшок, над которым поднимался густой картофельный пар, вдруг вздрогнула, повернулась ко мне, и во взгляде ее голубых глаз мелькнула обида.
– Держи ровней, Анютка! – велел Гедеон. – И так нас с дядей Колей чуть не заморила голодом.
Нетрудно было понять, что дядей Колей он называл человека, сидевшего за столом.
– Вот он, кого мы ждали, – сказал ему Гедеон, указывая на меня. – Беда, пока не знаю, как звать-величать.
– Егоров Дмитрий, – назвался я.
– А по батюшке? – спросил Николай Дмитриевич.
– По батюшке я Александрович, но можно просто Дмитрием звать, – ответил я. – А вообще меня все Грозой называют.
– Это почему? – удивился Николай Дмитриевич. – Больно суров да вспыльчив, что ли?
У меня не было никакой охоты выкладывать всю историю возникновения моего прозвища, поэтому я просто пожал плечами: мол, так повелось, да и все.
– Угомонись, дядя Николай, – сказала Анюта. – Что прицепился к человеку? Ты уже за столом сидишь, а он у двери топчется. Ты проходи, Митя, садись!