Ромашова ранили в первом же бою. Он не сомневался, что это непременно произойдет, и даже ждал этого. Ему необходимо было получить ранение, чтобы отправиться в тыл – в тыловой госпиталь. Там он мог обладать куда большей свободой действий и, рано или поздно, добраться до Горького – в котором, как он узнал из письма верной Люси, остановилась, не доехав до Куйбышева, Тамара Морозова с Сашей. Во что бы то ни стало ему нужно разыскать тех, кого ищет и кого непременно должен найти.
На сборном пункте ополчения, а потом в эшелоне и по пути их очень строго охраняли, и даже попытаться сбежать было опасно. Ромашов слишком хорошо помнил случай, происшедший с двумя ополченцами, Гавриловым и Опенкиным, которые решили «опоздать» к отправлению эшелона. Перед этим они, не слишком скрываясь, свернули самокрутки из тех памяток, которые находились в их «пистонах»
[43], покурили, тихо переговариваясь, а потом, несмотря на запрет взводного, отправились в ближнюю деревню – якобы купить самосаду. Эшелон ушел, а эти двое не вернулись. Видимо, они попали в ряды ополченцев не своей волей – так же, впрочем, как Ромашов, – или просто поняли, что совершили ошибку, что война – не их дело, вот и решили дезертировать. Ромашов не знал, как и где их задержали, однако на следующей стоянке весь личный состав был по тревоге построен, под охраной привели Гаврилова и Опенкина. Они сами выкопали себе могилы, а потом их расстреляли ополченцы, вызванные командиром из рядов наудачу.
Ромашов оказался в их числе. Ему было не впервой убивать людей, поэтому и после расстрела он остался совершенно спокоен. Что его поразило, так это то, насколько резко изменилось к нему и другим его невольным сотоварищам по расстрельной команде отношение со стороны остальных ополченцев. Их сторонились, избегали, их стали побаиваться, и это – с точки зрения логики – казалось Ромашову большой дурью.
Гаврилов и Опенкин были дезертирами, предателями, а значит, их следовало наказать по законам военного времени и устава. С этим были согласны все. Однако ожидать, что для исполнения казни откуда-то возьмутся специально подготовленные палачи, было довольно глупо и наивно. Война делала людей и спасителями, и убийцами, каждый должен быть готов и к той, и другой роли, нужно было заставить две эти сущности уживаться в себе, мирно сосуществовать и не мешать одна другой, иначе человека неминуемо ждала не только физическая гибель, но и психологическое разрушение. Вот этого Ромашов боялся – очень боялся! Он уже пережил такое однажды и твердо знал, что не переживет в другой раз. Поэтому следовало укреплять психику.
Честно говоря, Ромашов надеялся, что участие в расстреле придаст ему сил – как случилось тогда, давно, в Сокольниках. Он до сих пор помнил то пьянящее ощущение всемогущества, которое испытал, когда убил сначала девушку Галю, а потом ее сестру. Это было лучше всего того, что с ним произошло в жизни! В те минуты он был, бесспорно, сильнее всех: даже Лизы и Грозы, даже Артемьева, даже Трапезникова! А вот теперь не произошло ничего: даже отдаленного намека на приток силы Ромашов не почувствовал. Может быть, потому, что он был не один на один с теми, в кого стрелял? И вся живая энергия, извергнутая ими в моменты смерти, рассеялась, не доставшись никому?
Или ее все-таки кто-то заполучил – обладавший особой силой?..
Это насторожило, даже напугало Ромашова. Он пристально всматривался в усталые, угрюмые лица ополченцев, он буквально «вынюхивал» себе подобных, но никого не находил. Его окружали самые обыкновенные люди.
После встречи с Люсей, после того потрясающего ощущения взаимопонимания и воскрешения, хотя бы частичного, его прежних способностей, Ромашов вновь ощущал в себе и вокруг себя только пустоту. Он не мог ни проникнуть в чужие мысли, ни передать другому человеку мысли свои собственные, ни подчинить кого-то своей воле… впрочем, как раз в этом он никогда не был силен. Не то что Гроза.
Ненавистный Гроза!..
Но ничего. Ничего! Еще посмотрим, чья возьмет. В любом случае, Гроза ему не может помешать, потому что мертв, а вот он, Павел, вернее, Петр Ромашов, он, Пейвэ Мец, – он жив! И не намерен погибать.
Однако ранение Ромашова оказалось куда более тяжелым, чем хотелось бы. Собственно, он был ранен даже дважды.
Когда под обстрелом скомандовали в атаку, Ромашов только встал, как почувствовал тупой удар в правую ногу и упал.
Пуля! Его ранило!
Приподнялся на здоровое колено, обернулся назад, чтобы позвать санитара, – и его ударило в правое плечо навылет! Ромашов видел кровавые клочья шинели, упавшие на землю.
Клочья шинели и его тела… Жгучая боль заставила рухнуть плашмя, завыть. Однако сознания Ромашов не потерял.
Мимо него бежали вперед солдаты и ополченцы; противник отстреливался с дальних огневых точек; некоторые из бегущих падали.
Ромашов попытался подняться, но снова упал. Приходилось лежать и ждать помощи.
Поле вокруг опустело, только где-то поодаль, правее, санитары на волокуше тащили раненых.
Ромашов крикнул им, однако голос звучал непривычно слабо – его не услышали. Пытаясь отвлечься от собственной боли, от леденящего, пугающего ощущения вытекающей крови, он осмотрелся, но взгляд натыкался только на убитых. Один лежал без головы, другой – с развороченным животом, но большинство было похоже на очень усталых людей, которые не смогли больше идти, прилегли отдохнуть, уткнулись в землю – и уснули навсегда.
Стрельба отдалялась, воцарялась тишина, такая необыкновенная тишина… Только изредка доносился из-за бугорка стон какого-то раненого.
– Чего ж ты лежишь? – спросил себя Ромашов сквозь зубы, чувствуя, что в сапоге становится все более мокро и горячо, что шинель сбоку напитывается кровью, а его клонит в сон, которому нельзя поддаваться, ибо он станет смертельным. – Ползи!
Приподнялся на коленях – и в самом деле пополз по истоптанному тысячами ног, корявому полю, огибая мертвые тела.
Потом приостановился, расстегнул шинель, задрал гимнастерку, скомкал нательную рубаху и прижал к ране что было сил, затянул полами гимнастерки, перепоясал шинель потуже, закинул винтовку за спину – и снова пополз.
Не помнил, сколько это длилось, как оказался на какой-то дорожке, но здесь передвигаться стало легче. За поворотом тропы увидел санитара, раненного в живот и ноги. Лицо у него уже синело, глаза с трудом обратились на Ромашова.
Тот приостановился, прислушался к себе, к своим ощущениям…
Нет, жизненная сила этого человека была на исходе, от него нечего искать поддержки. Просто нечего у него взять!
– Браток, позови ко мне кого-нибудь, – чуть слышно прошептал санитар, и Ромашов пообещал сделать это, прежде чем потащиться дальше.
Через какое-то время он наткнулся на другого санитара, раненного в грудь, отплевывавшегося кровью. Пообещал позвать кого-нибудь и к нему – и пополз вперед.